Литмир - Электронная Библиотека

По крайней мере, это будет настоящий праздник, уедешь от этой серой толпы на Невском, от этих газет, переполненных глупыми рождественскими рассказами с мертвецами и привидениями, — по крайней мере, забудешься на время. И ему рисовалось уютное купе, Варя в соболиной накидке, ее большие глаза и черные выпуклые брови, нежный пушок на щеках и аромат духов и женщины, которым сейчас же пропитается и купе, и нумер гостиницы на Иматре.

Он нашел деньги, отодвинул шкатулку и приготовился писать ответ Варе. В это время взор его упал на другое письмо, с загородной маркой, полученное вместе с Вариным, но еще не распечатанное. Он взял его и распечатал. Письмо было от старухи матери с далекого степного хутора. Мать, извиняясь, просила сына прислать ей двести рублей. Ей предстоят банковые платежи, урожай был плох, школа обеднела, их долг, как единственных помещиков, помочь школе; надо заплатить и ветеринару, а денег нет. Она вернет Николаше, она знает, что ему там, в столице, нельзя без денег; она вышлет сейчас же, как только продаст шерсть, оставшуюся с осени, и получит арендные, но ей бы только теперь перебиться. «Особенно школа, — писала старуха, — меня беспокоит. Ты знаешь, как я скучаю зимой в одиночестве, только школа меня и развлекает. Я живу тобою и ею, но ты, мой милый, далеко, а школа меня хоть немного, да развлекает. Если не можешь двухсот, пошли хоть полтораста — я, право, постараюсь вернуть». Затем шли пожелания, благословения и поздравления. Их Николай Иванович уже не читал. Он швырнул письмо в сторону и прошелся по мягкому ковру холостого кабинета.

О, эта деревня! Ей вечно подавай деньги… И ему представилась большая низкая комната с глинобитными стенами, стол, накрытый пестрой скатертью, самовар и перед самоваром морщинистая полная старуха. Ему вспомнились ее радостные глаза, подернутые слезами, ее улыбка, полная какого-то неземного счастья, когда она встречала его в дни редких приездов в деревню… Как там теперь, должно быть, скучно! Эта толстая учительница Ольга Михайловна торчит вечно в доме.

А эти разговоры, сетования, возгласы радости и надоедливые ухаживания! Нет, Бог с ними, с этими старухами! Надо пользоваться жизнью, пока молод. А там наступит старость, и будет не до наслаждений! На что им двести рублей? На школу! Скажите, пожалуйста, какие меценатки выискались! А он из-за этого должен киснуть у себя в квартире и знать, что Варя уехала с другим. Нет, милая мамаша, я не могу вам послать этих денег… Да и поздно… Письмо залежалось в благословенной Туровке. Были, мамаша, и вы молоды, и вы так думали…

Николай Иванович подошел к окну и посмотрел на улицу. Погода стояла чудная. Небо сверкало мириадами звезд. Снег искрился при электрическом свете. Санки неслись, всюду сновал радостный народ. В противоположном доме зажигались огни елки, дети кружились радостным хороводом. Погода, оживление улицы манили на воздух…

Написать отказ, холодный, вежливый, немного чувствительный, и идти к Варе. Сидеть у нее на мягком пуфе, смотреть в ее синие глаза и любить!..

II

Николай Иванович спустил портьеру, сел за стол и быстрым движением отодвинул ящичек с письмами. Некоторые из них выпали при этом движении и остались на столе. Николай Иванович взял их: это были старые письма его матери к ее подруге, покойной Анне Тестовой. Наследники Тестовой передали их Николаю Ивановичу, он много месяцев собирался их переслать матери и все не собрался. Машинально он взял одно из них.

Оно было писано двадцать лет назад, — писано бойким молодым почерком. Писали о нем, о Николае…

«…Как ни соблазнительно мне твое предложение, милая Нюточка, я не могу им воспользоваться. Да, я люблю Петербург всем сердцем, я не живу без него и вне его, мне скучно в Туровке, итальянская опера мой кумир, но, Нюта, я — мать! На кого я оставлю моего сына, кому я поручу уход за ним? Я слишком люблю его, слишком дорожу его воспитанием — вся моя жизнь в нем, и ради него я остаюсь…»

Николай бросил это письмо и взял другое.

«Ты упрекаешь меня, милая Нюта, что я бросила свет, что я не рисую, не пою, не танцую… Мне некогда. Весь день мой берет наш Коля. Моему мужу нельзя с ним заниматься, и я весь день вожусь с милым ребенком. Он не говорит еще, но все понимает. Ты смеешься, бездетная моя подруга, ты не веришь, но уверяю тебя, это так. У него свой язык, язык маленького дикаря, ряд отдельных восклицаний, в которых только интонация меняется. Но я его понимаю. Когда он увидит, что чего-нибудь нет, он так мило разводит ручонками и говорит: “А-а!” А когда что-нибудь поразит его своей величиной, он даже басит. Нынешним летом у нас гостил дядя Петя с женой. И мы возили Николеньку смотреть, как он стреляет птиц на охоте. Звук выстрела крайне поразил Колю. Он подымает ручку вверх и преуморительно говорит: “Пу!” И теперь, зимой, дядя Петя умер, и о нем позабыть успели, — а спросишь Колю: “Где дядя Петя?” — он подымет ручку и скажет: “Пу!”, а потом разведет ручками: дескать, нет!..»

Николай Иванович бросил и это письмо и взял следующее.

«Я не писала тебе, Нюта, два месяца; но эти два месяца я провела в тоске, без сна. Коля был болен. О, зачем эти детские болезни, зачем нужно постоянно трепетать за жизнь своего кумира! Теперь он, слава Богу, поправился. Но что это было за время! Ты не узнала бы меня, дорогая Нюта. Я стала совсем старухой. Что делать! Зато я, кажется, облегчала его страдания во время болезни. Сколько раз, ворочаясь в жару, он спрашивал: “Мама, ты здесь?” И я брала его ручку в свою, и он тихо засыпал. Я отстояла его и у тифа, и у скарлатины, я, как часовой, берегла его от смерти, и он мне еще дороже, еще милее…»

Николай Иванович глубже уселся в кресло. Он не кидал уже письма, но бережно складывал их и подбирал одно к другому.

«Ты не понимаешь, Нюта, как я могла так скоро потерять красоту. Да, я не берегла ее. Красота нужна самой себе, нужна мужчинам, которые ею играют, а ребенку нужен уход и ласка. Ты говоришь: этот маленький эгоист. — Мой маленький бог, отвечу я!

А как приятно сознавать, что ты для него всё!..»

«Нет, Нюта, — писалось в следующем письме, — я не на песке строю здание. Тот фундамент любви, который я вложила в него, крепок. Коля один у меня, и, когда я останусь одна, я буду его, и он не покинет меня — я тоже эгоистка, я берегу свою старость!..»

Быстро сложив это письмо, Николай Иванович взялся за следующее. Вся жизнь его и его матери проносилась перед ним. Когда он худо себя вел, когда он нехорошо учился — мать на него не жаловалась.

«Счастье ли в ученье, Нюта, — не знаю. Ну, что делать! Наверное, к нему придрались, его оскорбили неправильными замечаниями. Мне жаль Колю. Пусть изберет военную карьеру. Итак, он слишком занят. Все реже и реже пишет мне. Наука его замучила. “Ты все та же”, — пишешь ты мне, Нюта. Да, все та же. Я живу им. И как я жалею, что не знаю латыни и не могу помогать ему. Вот когда поплачешь, что женщины плохо образованы. Я учу за него уроки, я готовлюсь, чтобы объяснять ему то, чего он не понимает. Зато по закону Божьему, по русскому языку, по французскому и по истории — у него пять. Я лето учу его на всю зиму!..»

«Боже мой, Нюта! Целый год от него не было ни одного письма! Жив ли он, здоров ли? Сходи, милая, узнай! У них в училище так тяжело. Он, может быть, болен… Я так исстрадалась!..»

Этот год Николай Иванович превесело проводил время, и ему было не до писем. Кровь ударила ему в голову, и на лбу выступили мелкие капли пота.

Вот и последние письма.

«Я получила два письма. Как все у них дорого! Нужно две тысячи на лошадь и тысячу на экипировку. Я думала, он выйдет в наш город, в драгунский полк, поближе ко мне.

Он вышел к гвардию. Что делать! Помоги ему Бог! Но как это страшно дорого! Я, скрепя сердце, заложила Туровку…»

«Он приехал, Нюта, он приехал!.. Я не могу писать! Мне некогда. Я не знаю, была ли в моей жизни более счастливая минута, как та, когда я увидела его и приняла в свои объятия. Какой он большой, какой красивый!.. Я не могу писать… Волнуюсь, да и некогда. Бегу на кухню: он сказал, что любит грибы, надо посмотреть, чтобы Захар их не пережарил…

49
{"b":"954146","o":1}