Все вспоминаю, не сейчас именно, а всю жизнь напролет, слово Марии Башкирцевой, счастливой тем же, что я, и несчастной совсем по-иному:
Pourquoi dans ton oeuvre céleste
Tant d'eléments — si peu d'accord?! {52} [245]
Только я céleste {53} заменяю — terrestre {54}. Все мои беды — извне. «Вне» — само — беда!
Вчера была с Катей в лечебнице, где буду лежать. — На острове, что меня утешает. Прелестный овальный островок, крохотный, там бы не лежать, а жить, не рождать, а любить! Однажды, в ожидании цирка, мы там с Алей и Катей гуляли. Но тогда предстоял цирк, — не ребенок, а львенок! Такого львенка потом по цирку проносили на руках, и мы его гладили: жестко-пуховая шерстка, желтая. (Цирк был заезжий — полотняный шатер на холму. Цирк уехал, а островок остался.)
О лечебнице: противоестественная картина 5-6-ти распростертых женщин, голые животы, одеты врачи и фельдшера, — равнодушие — спешка раз, два… Я ничего не понимала из того, что меня спрашивали, если бы производить на свет нужно было по-чешски, я, наверное, ничего бы не произвела. На все вопросы коротко отвечала: ruska {55}.
_____
В Прагу перееду 7-го — 8-го, дней за восемь, за десять, буду с Алей жить у Кати, — с Катей и Юлией [246] и всеми православными Праги. Но готовить не буду (есть хозяйка) и топить не буду (она же), за эти несколько дней м<ожет> б<ыть> стану человеком. Катя живет на другом склоне той — нашей — горки (моей «горы») на ремесленной бедной улице, уютной. Я рада перемене.
_____
Да! О Бел<обородо>вой: представьте себе, неделю назад привозит Але всю ободранную елку, т.е. все ее убранство: подсвечники, бахрому, звезды и — целую коробку елочного пестрого шоколада: сердца, сапоги, рыбы, младенцы, тигры (м<ожет> б<ыть> овцы) — мне: несколько распашонок, два нагрудника, одну пеленку и детский конверт, но какой странный! Зашитый доверху, ребенок как в мешке, самоедский мешок. 1) Откуда у нее эти вещи? (Говорит: свое). 2) Свое — детское или свое материнское? 3) Уж не лежал ли Л<яц>кий в этом конверте? Не лежит ли до сих пор?! М<ожет> б<ыть> это детское приданое Л<яц>кого? По вечерам становится грудным ребенком, укладывается в конверт и сосет соску? А с утра — предисловие к Гончарову, — а? [247]
Милое об Але: недавно в гостях сперла детскую салфетку, похожую на пеленки, всю в какао (похоже на другое), втиснула в карман пальто и дома торжествующе выложила. Выстирали — не отстиралась: пеленка, как ей и быть должно, классическая. Присоединили к остальным сокровищам, в Ваш серый чемодан.
_____
Катя рассказывает мне о К<арбаснико>вой. Хотите черную неблагодарность на белоснежные кофточки? — «Un si mince effet d'une si grasse cause!» {56} Свинь — я. — Восхищаюсь Вашим натиском, весь эпизод с отказом барышни везти — очарователен. Вспомнить только ее ревнивый возглас тогда, месяцев 5 назад: «Приданое — мое!» Но м<ожет> б<ыть> она придерживается модной теории, согласно к<отор>ой ребенок должен лежать совсем голый — на животе — в грудах деревянной ваты? (Этой ватой потом топят. — Немецкая послевоенная система. Не вру.) Мои подруги по поселению: А<лександра> 3<ахаровна>, жена Альт<шулле>ра [248], разные жены студентов, вернее: одинаковые жены одинаковых студентов, задуряют мне голову преждевременными советами: не пеленать — пеленать, кривые ноги — свобода движений, в конверте — без конверта и т.п. У некоторых даже нет детей. Но этот номер с деревянной ватой (ни пеленки, ни одеяла, ни чепца, ни кофточки, — только вата!) — лучший.
_____
Возвращаюсь к Бел<обородо>вой и К<арбасни>ковой. Кто из них оказался сердечней? Чуяло мое сердце.
А пленивший меня случай с коровьим хвостом (кирпичом на нем!) весь целиком оказался выписанным из детской англ<ийской> книжки: «Мои друзья — животные» Томаса Сэтона Томпсона [249].
«Психею» прочла вчера же вечером. Прелестная вещь. Почти слово в слово наш «Аленький цветочек». И книжка прелестная. Теперь у меня две «Психеи» (не считая своей) — 800-страничная слонимовская (Rohdé) и крохотная Ваша [250]. А настоящей нет нигде — в воздухе. Да! попутная мысль: душу мою я никогда не ощущала внутри себя, всегда — вне себя, за окнами. Я — дома, а она за окном. И когда я срывалась с места и уходила — это она звала. (Не всегда срывалась, но всегда звала!) Я, это моя душа + осознание ее.
_____
Катя в восторге от Вашего дома и от всех вас в отдельности. Химеры и вы, — вот ее лучшие впечатления Парижа. Третьего дня она потеряла часы и перчатки, вчера со мной, сумку: выронила на площади, тут же спохватилась, но уже унесли какие-то мальчишки к полицейскому, к<оторо>го на месте не оказалось. Так и сгинула сумка с 5 кр<онами>, ключом и единственной фотографией матери. Самое любопытное, что за 5 мин<ут> до этого она все свои деньги, т.е. 45 кр<он>, по моему настоянию истратила на перчатки — кожаные, на подкладке, чудные. Я точно предвосхитила судьбу. Сумасшествие ее с С<ережей> после путешествия только пуще разгорелось: «С<ергей> Я<ковлевич>! С<ергей> Я<ковлевич!>» — «А я-то надеялся, что Вы после Лондона и Парижа, забыв С<ергея>, ограничитесь одним: я!» Но ничто не помогает, как с цепи сорвалась. Заставлю ее на днях покупать колесо для коляски. Боюсь, что на нем же во Вшеноры и прикатит.
_____
Нынче Татьянин день, С<ережа> с Алей едут в Прагу, он праздновать Татьяну, она — к Ирусе на день рождения (завтра). От М<аргариты> Н<иколаевны> ни слуху, ни духу, это отношение ни на чем не стоит и — ничего не стоит. — Что Невинный? Не забудьте, что я уже больше месяца не получала от Вас настоящего письма. Одно, очевидно, пропало. Еще раз — спасибо за все. Нежно целую Вас и Адю. С<ережа> в восторге от своих подарков, вчера, по поводу зеленого гребешка даже вымыл голову (в 1½ ч<аса> ночи).
МЦ.
Прошение и остаток иждив<ения> 70 фр<анков> посланы с оказией через Катю, наверное уже получили. Что Ремизовы? Андрей О<болен>ский? Кессели? Неужели ни разу не видели Бахраха? Пишите.
Впервые — НП. С. 120–125. СС-6. С. 712–716. Печ. по СС-6.
11-25. O.E. Колбасиной-Черновой
26-го января 1925 г.
Сегодня у меня редкий праздник, — одна дома. (С«ережа» на Татьянином дне, Аля у Ируси.) Совершенно изумительное чувство, вроде легкого опьянения. Сразу на десять лет моложе. Вы, конечно, не обвините меня в предательстве: степень, вернее, безмерность моей привязчивости Вы знаете, но это — я с другими, а сейчас — я с собой, просто я, вне. Образцово (я-то!) убрала комнату, втащила и вытащила все, что полагается, на примусе — суп, а внутри тихое ликование. Недавно я говорила Исцеленовым (глубоко-бесполезно, ибо Kulturprodukt'ы! {57}), что неизбежно буду любить каждый город, дыру, нору, где придется жить, но что это любовь — не по адресу, — из прямой невозможности не любить то, в чем живешь. Посему, мне, более чем кому-либо, надо выбирать города. Кстати, резкий спор с ним (она бессловесна) о Папоушке [251] (ней). — «Я ей все прощаю за любовь к театру!» — «Это не театр. Это актеры, какой-нибудь давнишний актер, воспоминания детства». И он, сухо: — «Н-не знаю». Весь спор сводился к тому, что «любовь к искусству» обязывает — к безыскусственности, рожденности, сущности, вернее: только из нее возникает, как само искусство. Рожденное дорождается, — вот искусство. т.е. моя кровь от предков (рожденности) — моя душа. И<сцелен>нов ничего не понимал, говорил, что Папоушка читала много книг. — «И гоголевский Петрушка тоже» [252]. Если бы можно было с ним поссориться — поссорились бы. Но это Kuiturprodukt, вялая никакая кровь.