Борис, выпила всю твою петербургскую ночь, вобрала и не захлебнулась. Всю Неву, всё небо над ней, все баржи с грузом, всего тебя — с грузом неменьшим — хотя бы одной моей любви к тебе. — «Где вода? Быки выпили». А знаешь как быки пьют? С деревьями <вариант: дубами, мостами>, с берегами. Твой цветочек растравителен, п<отому> ч<то> с сквера Христа Спасителя, где я постоянно, все весны, лета и осени Революции гуляла с Алей. Пойди, во имя мое, к плотине. Там всё одиночество тех моих годов. Але было 5 лет, она читала андерсеновскую Русалочку, плотина шумела, я спала. И еще на берегу спала, на узкой полоске, у самой воды, под какой-то большой стеной. От голода и от солнца. Где ты был те года́? —
Рада за тебя и Есенина. Помирились [1487]. Ты, конечно, знаешь о страшном конце Дункан [1488]. Моя первая мысль была: «Почувствовал ли что-нибудь Есенин?» Оборот на Москву <вариант: Пр<осто> — оглянулась на Москву, когда уже было поздно>, — в которой его уже нет. Конец, страш<ный> вдвойне: Автомобиль (дети) и шарф (Есенин). 2) Шарф, второе я ее танца, — танец семи покрывал. Веющее — удавило. Вздымавш<ееся> утянуло под колесо. Ее смерть доказ<ала>, что она в жизни ничего не выбирала, ее совсем не делала. О ней знаю только ее одно слово, из уст ее камеристки, с которой мы вместе уезжали из Москвы. «О les enfants ne devoient pas s'amuser du tout. C'est après 18 ans qu'on s'amuse» {320}. Мы тогда везли ее багаж: сорок сундуков, которые раскрывались и из-за которых мы стояли на всех границах. И знаешь, что в них было? Советские печи: кирпичи, трубы. Камеристка везла ее граммофон и наш вагон всю ночь не спал — от музыки и от радости. Есенин и Дункан улетели накануне, в Берлине он бывал у нас с Эренбургами. Ein verschmitztes Gesicht {321}: — Домой пора. — Как? — Да нужно, а уж как не хочется! То же самое, что в 15–16 году с Клюевым [1489].
_____
Борис, был спор о церкви, и я была беззащитна, п<отому> ч<то> за мной никого не было, даже моей собственной тоски по ней. Была моя пустота, беспредм<етность>: постыдная и явная. Вместо Бога — боги, да еще полубоги, и что ни день — разные, вместо явн<ого> святого С<ебастьяна> — какие-то Ипполиты и Тезеи, вместо одного — множество, какой-то рой грустных бесов. О, я давно у себя на подозрении, и если меня что-нибудь утеш<ает>, то это — сила всего этого во мне. Точно меня заселили. Борис, я ведь знаю, что совесть больше, чем честь, и я от совести отворачиваюсь. Я ведь знаю, что Евангелие — больше всего, а на сон грядущий читаю про золотой дождь Зевеса [1490] и пр. Я читала Евангелие и могу писать Федру, где всё дело в любви женщины к юноше. Если бы я то оспаривала, нет я знаю, что больше и выше нет, а все-таки не живу им. Если бы я [соблазнялась чем-либо. И если бы я еще соблазнялась не-евангельским] И если бы я еще была Федрой — нет, <пропуск одного слова>. Видимо, не люб<я> ни зем<ли>, ни неба, я наст<олько> здесь, к<ак> наст<олько> та<м>, люблю средн<ее> т<о> трекл<ятое> тр<етье> царство, за которое даже не стою́.
Впервые — Души начинают видеть. С. 397–400. Печ. по тексту первой публикации.
67-27. A.M. Горькому
<Между 4 и 7 октября 1927 г.>
Дорогой Алексей Максимович, пишу Вам на этот раз заказным [1491]. В том письме рассказывала Вам о Горьком моего младенчества: 1) первом моем воспоминании: слове мальва — то ли Вашей, то ли клумбовой, значения не понимала, 2) о собаке Челкаше, приведенной моей молодой матерью домой, после концерта Гофмана, и поселенной в доме и, естественно, сбежавшей. И еще благодарила Вас за миртовую веточку, упавшую из Асиного письма в мою открытую тетрадь на строки:
…в кустах
Миртовых — уст на устах! [1492]
Мирт, вернувшийся в мирт, лист, возвращенный дереву.
И еще благодарила за Асю, благодарность повторяю — за Вашу доброту, покрывшую всю людскую обиду.
Ася должна была передать Вам Царь-Девицу [1493], других книг у меня не было, но скоро выходит моя книга стихов «После России», т.е. все лирические стихи, написанные здесь, — вышлю. Если бы Вы каким-нибудь образом могли устроить ее доступ в Россию, было бы чу́дно (политики в ней никакой) — вещь вернулась бы в свое лоно. Здесь она никому не нужна, а в России меня еще помнят.
Вы просили о Гёльдерлине? — Гений, просмотренный не только веком, но Гёте [1494]. Случай чудесного воскресения через с лишним век. Были бы деньги — сразу послала бы Вам изумительную книгу Stephan'a Zweig'a «Der Kampf mit dem Dämon» {322} [1495], с тремя биографиями, одна из них — Гёльдерлина — лучшее, что о нем написано. Выпишите и подумайте, что от меня. А вот, на память, один из моих любимейших стихов его:
О Begeisterung! so finden
Wir in Dir ein selig Grab… {323} [1496]
Родился в 1770 г., готовился, сколько помню, сначала в священники — не смог [1497], — после различных передряг поступил гувернером в дом банкира Гонтара, влюбился в мать Воспитанников [1498] (Diotima [1499], вечный образ его стихов — не вышло и выйти не могло, ибо здесь не выходит), — расстался — писал — плутал — и в итоге 30-ти с чем-то лет впал в помешательство, сначала буйное, потом тихое, длившееся до самой его смерти в 1843 году. Сорок своих последних безумных лет прожил один, в избушке лесника, под его присмотром. Целыми днями играл на немом клавесине. Писал чудесные стихи. Есть целый ряд стихов этого времени: по немецкому выражению «Aus der Zeit der Umnachtung» {324}. Umnachtung: окутанность ночью, оноченность. Так немцы, у больших, называют безумие. Вот строка из его последнего стихотворения:
Was hier wir sind — wird das ein Gott erganzen… {325} [1500]
Мой любимый поэт. Совершенно бесплотный, чистый дух и — сильный дух. Кроме тома стихов есть у него и проза, чудесная. Hyperion [1501] — героика. Письма юноши, апофеоз дружбы. Родом — с Неккара [1502], духовно же — эллин, брат тех богов и героев. Германский Орфей. Очень германский и очень эллин, по Гёльдерлину можно установить определенную связь между душами этих двух народов. Насколько Гёте — мрамор, видимый и осязаемый, настолько Гёльдерлин — тень Елисейских полей.
Не знаю, полюбите ли Вы мою любовь к чему бы то ни было, всегда включающую любовь к нему обратному и якобы его исключающему. Больше скажу, кажется — обратного нет, просто очередной Лик — единого. Отсюда моя земность, моя полная нецерковность: внецерковность. Расскажу Вам как-нибудь смешной случай по этому поводу со мной и о. Сергием Булгаковым [1503].
Возвращаясь же к Гёльдерлину и Гёте! (все горы братья меж собой) — просто: у меня одна душа для Гёте, другая для Гёльдерлина.
Это мне напоминает — одного маленького мальчика — рассказ: «На берегу Черного моря сидит черная птица, на берегу Каспийского моря сидит каспийская птица, на берегу Белого моря сидит белая птица, на берегу ——————, а всех птиц — одна».
До свидания. Любопытно, дойдет ли это письмо? — Странная страна.
Еще раз сердечное спасибо за Асю. В том письме, благодаря Вас за Ваше, я просила Вас не отвечать мне, не отрываться из-за письма от дела, ибо письмо — та же работа и в то же время, — но раз то письмо пропало, то и той просьбы моей, очевидно, не судьба, нельзя же дважды просить то же самое!