23-го августа я прощаюсь с Зоей. Завтра она уезжает к сестре в Сталино, там будет работать. Мы заходим с ней по набережной до самого моста Патона и выходим на мост. Здесь прохладно, уже вечер и конец августа. Простор, тишина и очень красиво. Зоя прощается с Киевом и, вероятно, навсегда. Но она умеет отнестись с шуткой даже к этому. Получается шутка с налётом грусти и грусть с налётом шутки.
Мы сходим с моста в новый парк на берегу Днепра. Здесь много плакучих ив и безлюдно. Уже стемнело, на её плечи накинут мой пиджак. Странно всё-таки: то, что мы столько лет знаем друг друга и не знаем отношения друг к другу; не можем откровенно говорить, и в то же время нам так легко и хорошо вместе – а может быть, мне это только кажется? Почему она пришла сюда со мной? Должны ли мы сегодня говорить о чём-то, о чём раньше не говорили? Могу ли я об этом говорить? Хочет ли она этого? Чего она хочет от меня, от других? Почему я не могу ничего сказать, хотя так часто и так много думал о ней?
Вот мы сидим рядом на скамье в пустынном тёмном парке, под плакучей ивой. Она, очевидно, сама этого хотела. Но она отстраняет мои руки. И когда я становлюсь более настойчивым, сопротивляется изо всей силы. Вернее, резко сжимается в комок и отталкивает мою руку, прикоснувшуюся к её груди. Мы молчим; и я понял – нужно или перестать молчать, или перестать настаивать.
И я выбрал последнее.
Из парка мы возвращались в пустом пульмановском вагоне трамвая. Мы забрались в тёмную заднюю кабину вожатого и закрыли дверь. Вагон гремел и трясся, за стеклом убегали рельсы. Наша весёлость была похожа на нервную реакцию после этого длинного вечера. Здесь Зоя позволила себя обнять, но я понимал, чувствовал, что это совсем другое. А в парке я молчал. Должен ли я был молчать? И что я мог сказать, и какой был бы ответ? Ничего этого я не знаю и, наверное, не узнаю никогда. Но и никогда не забуду единственного короткого прикосновения к её груди, там, в парке под плакучими ивами, на берегу Днепра, когда мне было только двадцать три года.
После этого мы встречались очень редко. Лет через пять я встретил её на Крещатике с мужем, вскоре после того, как у них родилась дочка. Они приехали из Донецка в отпуск. Она всё такая же, и внешне, и по характеру. А он – рослый и привлекательный, жизнерадостный любитель поострить. Когда на её фокусы я ей сказал, чтобы она не прикидывалась, что она мне ясна, как открытая книга, – он игриво спросил: "И вы умудрились прочитать всю эту книгу?" Я с деланым испугом ответил: "Нет, нет, что вы! Я читал только титульный лист, остальное осталось для вас…" Однако не думаю, чтобы он помнил мопассановского "Свинью Морена".
(((Ещё через несколько лет в Киев из Куйбышева приезжал Ян с женой. Он потом мне признался, что очень волновался, когда шёл ко мне. Оказывается, все эти годы он был уверен, что Зоя вышла замуж за меня.)))
В Киев приехал в отпуск мой сокурсник из Таллина. Он заходил ко мне, когда я ещё искал работу, потом был у Орликова и рассказал ему об этом. Потом появился у меня снова и передал, что Орликов велит прийти к нему. Я пошёл. Орликов после первых же фраз перешёл к делу. Он уже подготовил список мест, где у него имеются возможности рекомендовать меня на работу. Всё это были солидные заводы и проектные организации. Я выслушал до конца и, поблагодарив, сказал, что уже работаю. Расспросив, он был буквально шокирован такой работой, но, узнав о проблеме прописки, согласился, что "в данной ситуации" и "как временное дело" это можно терпеть. Приглашал заходить и всегда рассчитывать на его помощь.
Наступила спокойная и удивительно красивая осень. Деревья постепенно становились золотыми, дни были ясные и тёплые. Мы часто ходили на Днепр, катались на лодке. Мы – это я, Жорка Сомов и Тамара, иногда ещё Жоркина сестра Дина. Тамара приехала из Ленинграда в гости к Шаниным. Она была та самая их летняя соседка по даче, студентка ленинградского горного института. Крепкая и смуглая, с золотой косой и тёмными глазами, весёлая и энергичная. В свете её приезда Жоркино кавказское "преступление" выглядело совсем драматично. Можно было теперь представить себе его моральные терзания, тем более что по природе своей он не склонен к психоанализу и не натренирован для такой нагрузки. Не знаю, произошло ли между ними какое-нибудь объяснение, но по-моему Тамара обо всём знала. А Жорка, очевидно, решил, зажмурив глаза, искупить вину самоотверженной внимательностью.
Таким образом, я был третьим, но не лишним, а скорее необходимым. И я рад был хоть так помочь Жорке. Время мы проводили чудесно. Часто заходили к нам домой, Тамаре очень нравилась моя мама, она даже дарила маме цветы, поднесенные ей Жоркой. У неё был низкий голос и грубоватые манеры (может быть, из-за баскетбола), но она была очень симпатичной. И в главном умела быть сдержанной.
А потом мы её провожали. И на вокзале перед отходом поезда Жорка её крепко целовал. И в комнате своей повесил на стене её портрет в профиль.
И всё-таки они не поженились. Но тогда никто не знал, что так будет. Кроме неё, наверное. Она это понимала и была, очевидно, права. Она была слишком другая. А он, к тому же, слишком запутался. Так что решать должна была она, и она в конце концов решила.
Следующей весной она снова была в Киеве. В первый же вечер Жорка был занят на экзамене, и мы ходили по паркам вдвоём. Я ей показывал киевскую весну. Она прежде не видела, как цветут каштаны. Пахнут ли эти чудесные гроздья цветов? Я сказал – нет, не пахнут. А потом, в тёмной аллее, я, прыгув, сорвал ей каштановую "свечку", и мы услышали чудесный аромат. Это был сюрприз, но я просто не знал, что цветы некоторых каштанов имеют запах.
В верхней части Пионерского сада мы вышли к балюстраде на крыше какого-то здания. Сюда редко кто заходит, особенно поздно вечером. Освещённые улицы города в рамке тёмных деревьев выглядели очень красиво. Мы подошли к самым перилам, Тамара прислонилась ко мне спиной, и мы долго смотрели молча. А может быть, думали. Потом медленно пошли обратно и тоже долго молчали. Она сказала только, глядя на сорванную каштановую свечку: "Знаешь, вот я сейчас приехала к ним, и они меня так принимают, и мама его так ко мне относится, ну всё в общем, ты понимаешь, как будто бы это уже решённое дело… А как раз вот и ничего подобного. И мне это очень как-то неприятно."
Так она сказала тогда. И так оно и произошло. За лето их переписка иссякла. Жорка получил ещё одну душевную рану. Портрет со стены исчез. В следующем году он женился на своей студентке. Они очень подошли друг другу, а их маленькая дочка (теперь уже не такая маленькая) – чудесная девочка.
А Тамары я с тех пор не видел. И не знаю о ней ничего. Где она, что с ней? Наверное, что-нибудь исключительное. Такая уж она…
В конце сентября я встретил в магазине Оленьку Броварник, нашу коростышевскую "капитаншу". Она уже замужем, и даже двое детей. Я лукаво спрашиваю, кто муж – не наш ли Миша-"капитан"? "Ты не знаешь? – говорит она, – Ведь Миша умер… От саркомы. А мы тогда уже чуть не поженились". Вот, значит, как. Как бывает грустно в этой жизни, подумал я и пошёл покупать колбасу – надо было успеть ещё поесть до конца обеденного перерыва.
Теперь осталось рассказать только о себе. И действительно, с наступлением осени всё больше людей уходило в сторону, круг жизни всё больше сужался. И постепенно осталось только одно главное – Вита. Вернее, было достаточно и людей, и дел, и событий, но всё примерялось к ней, всё расценивалось с учётом того, что существует она, всё соизмерялось и сопоставлялось с этим фактом, сознательно или бессознательно.
Я пришёл к ним домой вскоре после её приезда с юга. Она была, очевидно, рада моему приходу, нам нашлось о чём поговорить. Теперь у неё начинались занятия на последнем семестре, зимой, наверное, прийдётся уехать на практику и там же делать диплом. Назначения будут давать перед отъездом на практику.
Трудно сейчас сказать, почему, может быть из-за её институтских занятий, или по другим причинам, – но встречались мы в последующее время не очень часто, во всяком случае реже, чем, мне кажется, должно быть при таких обстоятельствах. Однако главной причиной были, очевидно, препятствия не внешнего, а внутреннего характера. Меня не покидало ощущение какого-то непонятного, сковывающего сопротивления, которое мешало нашему сближению. В чём оно проявлялось? Очевидно, почти незаметно, но в каких-то очень существенных деталях, потому что я его как будто не замечал, но сильно чувствовал. Может быть, проявлялось в том, что она никогда не приглашала меня "просто" прийти. Предлогом моего прихода почти всегда были книги, которые я приносил ей или, гораздо реже, брал у неё. Она успевала очень много читать. Может быть, близости мешала её манера прерывать разговор, заканчивая его уклончивой и невнятной фразой, как бы ответом на свои мысли, шедшие параллельно с тем, что говорилось вслух, и предназаначенн только для себя. Виной тому, наверное, была и моя нерешительность, даже стеснительность, ведь я у неё дома был постоянно на глазах её родных.