Литмир - Электронная Библиотека

Почтальонша принесла на хутор газеты. Все первые страницы были заполнены освоением целинных и залежных земель Казахстана, Алтая, Поволжья. "Молодь Украины" рядом с фотографиями каких-то телеграмм поместила большой рисунок висящего на подножке поезда юноши с чемоданом, а под этим – стихи, я их сразу запомнил: "В дальню путь вырушай, в Казахстан, на Алтай, нас чэкае натхнэнна робота; мы прославым радянськый улюблэный край, в добру путь, молоди патриоты!"

На хуторе же всё идёт по-прежнему, только морозы крепчают. С показательным колодцем не ладится, семинар из-за этого грозит затянуться, а командировочные у многих иссякли, чему отчасти способствовали скромные хуторские удовольствия. Не обходится без бунтов, и самых строптивых может смирить лишь железная рука Царенко. У ямы теперь толчёмся не побригадно, а всем миром, даже с местными зеваками. Я же, из-за лёгкой одежды, фактически окончательно отстранён от обязанности прилагать физическую силу. Вместо этого меряю шагами пространство между ямой для оркестра и передними рядами зрительного зала в хуторском клубе, где проводятся наши "теоретические занятия". Это в клубе единственное пространство с дощатым полом, остальное – трамбованная глина. Здесь по вечерам танцуют при керосиновой лампе под гармошку, утром выметают целые сугробы семечковой шелухи. Мечусь от стенки к стенке, и точно такую же болезненную траекторию повторяют в голове лихорадочные мысли. Возможно, что под крышей хуторского клуба в эти дни было передумано больше, чем за всё остальное время его существования.

Когда приходила вся группа и становилось слишком накурено, я уходил на сцену. Проходил за ситцевый занавес, смотрел на кулисы из обойной бумаги, на разбросанные засохшие ёлки, кусок настоящего плетня и ободранную высокую ширму с вставленной в неё дверью. И здесь, значит, кипела жизнь, и при керосиновой лампе служили Мельпомене… Дальше – маленькая комнатка, что-то вроде чулана без окон, и через какую-то щель входил яркий солнечный луч и прорезал всё пространство до противоположной стены. На столике лежал бутафорский револьвер, очень похожий – необходимый атрибут для самодеятельной драматургии. Уходить отсюда не хотелось, но пора было присоединяться к остальным.

С коллегами я уживался хорошо, но неуместная интеллигентность во внешности и манерах была препятствием для полной ассимиляции и признания, к чему я, кстати, и не стремился. Как-то один прилюдно спросил меня: правда ли, что, как он слыхал, я не знаю, "що такэ порося"? Я ответил, что "порося" -это маленькая свинья, но что если бы я этого не знал, то это не большой порок для горожанина; а потом сказал, что, хоть я и не могу поверить таким вздорным слухам, но до меня дошло, что он не знает, что такое "лемниската Бернулли". Окружающие одобрили мой контрвыпад, намешник был затюкан, хотя уверял, что не лелеял злого умысла, и постарался подтвердить это "жменей" отвратительно мелких семечек, которые я незаметно выбросил в оркестровую яму.

27-го февраля нас погрузили в грузовики и повезли обратно в Сумы. Я буквально лежал на дне кузова, меня тошнило и было нехорошо.

28-го февраля Царенко таскал всю группу по сумским заводам, артелям и складам, показывал, где что есть и что откуда надо пытаться доставать. К вечеру он подписал командировки. Рано утром 1-го марта я приехал в Буду.

1 и 2 марта я пролежал в постели не вставая. 3-го поплёлся в МТС.

Особенных новостей не было. Мне в помощники был принят на работу некто Рыньков, коренной будлянин.

С первого же мартовского дня начал дуть сильный и непрерывный южный ветер; солнце редко показывалось из-за тяжёлых сырых облаков, но каждый день поверх снега появлялась вода.

4-го вечером я написал бумагу следующего содержания:

"Начальнику Сумского облсельхозуправления от старшего механика по механизации трудоёмких процессов в животноводстве

Чернацкой МТС Бонташа Э.Е.

Прошу освободить меня от занимаемой должности в связи с болезнью.

Подпись"

Вложил заявление в конверт, адресованный Царенко (Облсельхозуправ-ление, главному инженеру по механизации и т. д.) и утром 5-го марта бросил в ящик уходяшего на юг поезда.

Потом мы с Рыньковым ехали в розвальнях на Хлебороб ремонтировать дорожку. Я ехал, т. е. меня вёз Рыньков, только для авторитета. Там он кое-как наладил тележку, а я потом прочавкал своими стоптанными и покривившимися на бурках калошами по аммиачной жиже, дабы собственноручно протолкать тележку с навозом через весь свинушник. Возвращались мы перед сумерками. Я сидел спиной к лошади и смотрел на удаляющиеся крайние хаты Хлебороба, на всё закрытое облаками сизо-синее тёмное небо и на яркий, словно светящийся снег. Тонкие ветки придорожных верб чётко рисовались на фоне неба. Я смотрел и слушал неторопливый рассказ Рынькова, как их было трое братьев у папаши, и как у них был такой мерин, который смотрел, кто его запрягает и собирается ехать, и если ехал отец или два других брата, то он нёсся как чорт, а если садился он или мать, то тащился еле-еле, и поделать с ним ничего нельзя было; и раз на рождество он, Рыньков, испросил у папаши позволения и, взяв красивые козыри, запряг этого лукавого мерина и подкатил к дому своей невесты звать её прокатиться; и как потом они с позором тащились по главной улице (теперь Коммунистической), и он, Рыньков, сгорал от стыда, пока отец, стоявший на пороге и наблюдавший за своим слабохарактерным сыном, не пришёл на помощь и сказал: "Давайте, я вас покатаю, а то вы и сами замёрзнете, и коня поморозите"…

А потом вечером я тушью и синими чернилами нарисовал тёмно-синее небо и белый снег, и домики, и вербы. Со всех сторон обрезал лист по размеру почтового конверта, а на конверте написал адрес Виты Гильман. 6-го утром вынул картинку из конверта, посмотрел при дневном свете и решил-таки послать. Бросил в почтовый ящик одесского поезда вместе с письмом домой.

День был особенно сырой, чувствовал я себя особенно плохо. На верхушках деревьев сидели вороны. Счастливые непрописанные и неучтённые вороны, не имеющие паспортов и трудовых книжек!

По железнодорожной ветке, отходящей от станции, дрезина толкала несколько товарных вагонов. Как зачарованный, я слежу за медленно приближающимся тяжёлым колесом. Свобода лежит на этом рельсе, достаточно лишь поставить на него край ступни и зажмурить глаза… Но я этого всё-таки не сделаю.

В конце дня захожу к директору и жалуюсь на невозможность работать. Сперва он даёт отдельные практические советы, потом начинает говорить, что это вообще работа не для меня, что зимой тяжело, а весной в грязь ещё хуже, и что я ведь, безусловно, не знал, какая это работа, когда изъявлял желание поехать с производства в МТС. Исходя из всего этого и в связи с болезнью он рекомендует мне незамедлительно ("Зарплату получили? Пойдите скорее в контору, пока ещё нет шести часов…") уезжать в Киев и оттуда выслать на его имя заявление с просьбой об увольнении. С оформлением документов задержки не будет.

…И вот весь маленький кабинетик с телефоном, чернильный прибором и оконными переплётами начинает медленно плыть перед глазами, и под могучие аккорды всемирного симфонического оркестра сквозь недавно беленые стены проступают панорамы ленинградских дворцов и московских площадей. Бесшумная музыка неистовствует в моей голове, а я сижу и с потерянной жалкой улыбкой смотрю на свои безобразные мокрые бурки. Дослушав последние наставления, робко киваю головой, поднимаюсь и осторожно прикрываю за собой дверь. Стою на крылце. Гудит ветер и бегут сырые низкие облака. На снегу лужи. Вороны. Как прекрасна земля!

В конторе получаю деньги, плачу профвзносы по март и подписываюсь на три месяца на газету "Известия". Вежливо отказываюсь принять участие в завтрашней складчинной пирушке, посвящённой восьмому марта. Спешу домой. Меняю бурки на сапоги, прячу за пазуху дневники и письма, говорю хозяевам, что еду домой на воскресенье, и иду на станцию. Выхожу на перрон. Семафор уже открыт, тот самый семафор, который стоит в России. Сейчас из-за горизонта выйдет киевский поезд. Семафор открыт в счастье.

43
{"b":"95330","o":1}