Он закрыл глаза и отключился, а когда открыл их заново, увидел величественные формации облаков на фоне медно экранирующего тихоокеанского небосвода. Все это вместе составляло картину его юно-пионерского детства. Облака имитировали Гималайский хребет и приглашали на снежные перевалы, за которыми дух захватывающие приключения ожидали юного ленинца. Солнце между тем было на снижающейся траектории, и чем ниже оно спускалось, тем драматичнее становился облачный фронт и тем больше взрослел созерцатель, распростертый на террасе отеля «Кадиллак». Густая синева с огненной каймою обозначила раннюю юность Саши, зовущую в поход за западной «бонанзой» с ее вдохновляющим излучением. Постепенно юность превращалась в молодую зрелость, о чем красноречиво говорили облачные кучи, аккумулирующие теперь лиловую эротику. Солнце завершило свой немыслимый трюк и коснулось морского горизонта. Теперь перед Корбахом вершился разгар его карнавала. Вся атмосфера была пронизана «новым сладостным стилем», который каждое мгновение посылал свежеотпечатанные картинки поперек бутылочно-зеленого неба, будь это разбросанное стадо верблюжат, или эскадра балтийских парусников, или водоворот масок, танцующих вокруг фонтана. Увы, это длилось недолго. Верблюжата быстро превращались в череду диковатых ублюдков, в двухголовых и трехухих крольчат, в хвостоподобный нос крокодила, в семейку гадких грибцов, в перевернутый монумент Ленина с разросшимся задом, во все эти признаки кризисного среднего возраста, дополненные тлеющими пятнами секреции. Сумерки сгущались, перхоть ранних звезд оповещала о завершении концерта. Последний изумрудный луч мелькнул словно слово «конец» в дешевом кинофильме. Наступала «нежная ночь», но это было уже из другой, безвоздушной, оперы.
Он встал и пошел внутрь здания. В вестибюле постоянная публика «продвинутого возраста», то есть старичье, сидела перед телевизором. Популярная властительница дум, хозяйка разговорного шоу представляла публике две команды сегодняшних дискуссантов: подростков-гомосексуалистов и подростков-«прямых».[89] Дряхлые карги хихикали, слушая шутки остроумной молодежи. Выпукло-вогнутые доски коридора скрипели под теннисными туфлями Александра. Он вошел в свою «студию».
К его удивлению, телевизор в комнате был тоже включен. Тут по другому каналу шла другая дискуссия: проблемы мазохизма. Среднего возраста дама с шароподобными титьками, почти выпадающими из ее декольте, признавалась в поразительных сексуальных склонностях: «Должна сказать, что даже Мадонна выглядит скромно по сравнению с тем, что я делаю со своими парнями. Сначала я их малость придушиваю, пока не захрипят, потом начинаю страстно ласкать, потом я их луплю ремнем, хлещу ладонями по ряшкам, щиплю и кусаю попеременно и одновременно. Ну разве это не пример женского превосходства?» Гулкий хохот дамы и неистовое возбуждение аудитории, казалось, разнесут маленький видовой ящик, тоже, между прочим, подобранный на помойке.
Александр сел на койку, еще хранившую следы вчерашней ночной борьбы с «Денисом Давыдовым». Приглушив звук, он стал смотреть всю программу, не пытаясь даже представить себе направление общественной мысли, вообще ничего не понимая и только ощущая крепкий и приятный лимонный запах, проникавший в «Кадиллак» из соседнего садика. Уют и сонливость сошли к нему, как будто бабушка Ирина присела рядом, смотрела с любовью и иногда чесала за ухом. Можно ни о чем не беспокоиться, если бабка здесь, если она так приятно пахнет лимонным деревом.
Сколько времени он так дремал, неизвестно. Телевизор как-то сам выключился, что с ним нередко случалось. В дверь постучали. Он выкарабкался из постели и открыл. Перед ним стоял Стенли Корбах.
– Вы, наверное, уже спали, Алекс? – смущенно спросил он.
– Напротив, только что проснулся, – ответил Александр. – А вы что же, не полетели в Сиэтл?
– Напротив, уже обратно прилетели, – пробормотал Стенли. Он присел на край стола. В сумеречном освещении комнаты выглядел как молодой человек. – Я, знаете ли, прилетел оттуда сюда, чтобы вам на ваш вопрос ответить, но по дороге забыл свой ответ.
– Какой вопрос?
– Ну вы же спросили, почему я занимаюсь поисками Корбахов и вообще генеалогией.
– Простите за бессмысленный вопрос.
Стенли усмехнулся:
– Ответа нет, но есть бессмысленное признание. Я просто не могу жить из-за смерти. Вам это знакомо?
Теперь уже Александр усмехнулся:
– Как бы я жил без этого?
Стенли вперился в его лицо:
– Чем вы лечились от этого?
Он пожал плечами:
– Кривлялся в театре.
Вдруг сильный начальственный стук в дверь оборвал развивающийся диалог между потомками одного оплодотворенного в 1859 году яйца. Поворот набалдашника замка, и в комнату вступила не кто иная, как несравненная Бернадетта Люкс, могучие формы на просвет сквозь пеньюар жатого шелка.
– Хэй, Лавски, как дела, бэйб, такой миленький, такой одинокий?
Вместе с ней как бы вошел весь гвалт, а заодно и весь запах бара. Чудо из чудес, меж грудей у нее этой ночью помещалось почти идеальное создание, собачонка породы чихуахуа весом не более полуфунта. Торчали дрожащие ушки, мерцали дрожащие глазки, колыхался бюст, надежный оплот животного миниатюра.
– Э, да тут еще один мальчик! – воскликнула домоправительница при виде огромной фигуры гостя.
– Какой прекрасный сюрприз! – пророкотал магнат. – Провидение все-таки иногда бывает снисходительно к своим тупицам!
– Это наша Мессалина Титания, – пояснил Александр.
– Мимо цели, Лавски! – Люкс погрозила ему пальцем с крупным, как образчик мыла, навахским туркуазом, после чего протянула неслабую руку «еще одному мальчику» и представилась: – Берни-Терни.
Стенли щелкнул каблуками:
– Стенли-Смутли.
После рукопожатия он предложил свою ладонь пассажиру великих барханов. Чихуахуа бодренько перескочил из расселины на корбаховскую линию судьбы и утвердился там дрожащим шедевром с крошечным клювиком своей активной пиписки. Бернадетта потупилась и прожурчала из своих глубин:
– Одни ребята от собак балдеют, а другие от девушек.
Стенли, счастливый, расхохотался:
– В моем сердце хватит места для вас обоих!
Александр взял одеяло и вышел из комнаты. Его уход, кажется, прошел незамеченным. На пляже, набрав газет себе под голову, он растянулся на песке и завернулся в одеяло. Hard day’s night[90] наконец-то вступила в свои права.
Утром он оказался первым к завтраку «Католических братьев». Брат Чарльз сразу протянул ему два пакета.
– Как там ваш друг, добрый человек?
– Вашими молитвами, брат Чарльз, – серьезно поблагодарил его Александр.
IV. Терраса
Где в Вашингтоне можно опохмелиться
На халяву, то есть как полный бам?
Так вопрошают без постоянного местожительства лица,
У которых лишь зажеванный чуингам
Скрыт за щекой, а в кармане ни цента,
У которых совесть расхлябана, но хитрость мудра,
Ну вот вы и появляетесь на террасе Кеннеди-центра
В четыре с четвертью, с проблесками утра.
Главное – явиться в единственном экземпляре!
Ивы там шелестят, словно детские сны.
Утренний мир в перевернутом окуляре
Предъявляет свой главный план – недопитые стаканЫ.
Прошлой ночью тут слушали Ростроповича,
А в перерыве, по-светски, потягивали шампань.
Рослые дамы прятали в стеклышки опыт очей,
Нежно зубная поигрывала филигрань.
За разговорами многое недопИто,
Или недОпито, стало добычей бомжА,
Пять-семь бокальчиков, вот вам и пинта,
Можете радость свою существенно умножать.
Достопочтенный Мстислав Леопольдович,
Слава, спасибо за матине!
Мрамор скользит, будто тащитесь по льду вы,
Тень растекается на стене.
Затем высвечивается тень пантеры,
И вы ей салютуете, обнаглев,
Но тут за зеркальной рифмой-гетерой
Монстр пробуждается, рьян и лев.
Следом исчадие бурелома со взъерошенной холкой,
В перьях вороньих от хвоста до ключиц,