ГОСПОДЬ БЛАГОСЛОВИЛ СТАЛИНА
Валентина Боровицкая
В ПОСЛЕДНИЙ ЧЕТВЕРГ Разговор был особенно интересным. В этот день впервые за много недель проглянуло солнце, засверкал снег на ветвях притихших деревьев, и отец Даниил попросил Евгения Петровича помочь отцу Владимиру дойти до Троицкого собора с мощами Преподобного.
- Хорошо, - ответил Евгений Петрович и быстрыми шагами направился к монастырю. Минут через пятнадцать он вышел оттуда. На руку его опирался тот, кого называли отцом Владимиром, седой как лунь старичок, согнутый почти пополам. Другой рукой он привычно держался за толстую суковатую палку, такую же старую, как он сам.
Отец Даниил почтительно поклонился старому монаху и сказал, что наконец-то начинается зима. Тот ничего не ответил и, припадая на палку, довольно скоро пошел к собору. Мы последовали за ним.
- Отцу Владимиру девяносто лет, - негромко сказал мой спутник. - Он единственный из монахов этого монастыря, уведенных под конвоем в 1918 году, единственный, кто вернулся обратно. А тогда, ничего не объясняя, их вывели за ворота, построили в одну шеренгу, и два комиссара в кожаных куртках пошли вдоль нее, пристально вглядываясь в лица стоящих и выборочно тыкая пальцем то в одного, то в другого монаха. Указанных заставляли делать три шага назад, к самой стене монастыря, так что оказалась у стены примерно треть братии. Их немедленно расстреляли. Остальных повели на станцию железной дороги. Начиналась их долгая Голгофа.
Все прошел отец Владимир - Соловки, Беломорканал, архангельские, воркутинские лагеря. Ему, единственному, выпало горькое счастье вернуться в родные стены, и он хорошо знает зачем. “Мы спасены не за дела свои, а для них”, - это изречение апостола Павла висит в его келье под иконой Спасителя. Он твердо знает, что должен рассказать о виденном. И молиться за всех убитых монахов и монахинь, священников и епископов, за всех их, лежащих без могил под бетонными руслами каналов, под мхами северных болот, под отработанной породой карьеров.
Каждый день он встает на молитву, открывает свою тетрадь в клеенчатом переплете и молится о вечном блаженстве тех, кто упал на этапах, умер в ледяных карцерах, сошел с ума в камерах-одиночках. Обо всех поименно.
Несколько лет назад отец Владимир начал писать. У него получалось что-то вроде энциклопедии - коротко и бесстрастно: имя, звание, род занятий до Голгофы, где встретились, как погибли.
Но теперь писать он уже не может. И торопится рассказать. Кое-что я успеваю записывать, то, что особенно поражает.
- Например? - спросила я.
- Например, чудо октября 1941 года. Вы знаете, о чем я говорю?
- Нет, конечно.
- Нет, конечно… Видите ли, Ольга Сергеевна, род человеческий в массе своей недоверчив и прагматичен. “Толпа неверующа, верят единицы”, - заметил один из богословов Средневековья. Точно замечено. Для поддержания веры люди просят чудес. И получают их, каждое поколение. Но, как правило, из великого множества народа, видевшего это чудо, только единицы понимают смысл происшедшего. Посмотрите, что происходило в октябре 1941 года под Москвой. А происходили там вещи очень интересные. За несколько месяцев войны мощная, хорошо снабженная и вооруженная немецкая армия, заставившая пол-Европы работать на себя, подошла к Москве, защищать которую было некому. Совершенно некому! Ведь нельзя же всерьез считать защитниками ополчение из подростков и стариков, которые и полегли костьми за несколько дней.
Итак, тайная информация о неизбежном падении города быстро стала явной, и началось паническое бегство. Пресса осторожно, но дружно запела песню о 1812 годе, о Кутузове, о совете в Филях, о том, что с падением Москвы страна еще не погибнет.
Услышав эти песни, обыватели бросились из города кто, как мог, не ожидая ни мест на машины, ни билетов на поезда.
Это в Москве.
А в далеком воркутинском лагере вьюжным ледяным вечером октября 1941 года с грохотом распахнулась дверь барака, ворвались два охранника с офицером, и офицер привычным повелительным голосом крикнул на весь барак:
- Номер 278 402, на выход!
И бывший настоятель бывшего монастыря, некогда известного всей России, помедлив мгновение, ровными и твердыми шагами, чуть сутулясь (шел ему седьмой десяток), пошел на выход. Он хорошо знал, что это значило. И замерший барак тоже знал и смотрел ему вслед. Бывший настоятель, а теперь ЗК N 278 402 был душой барака, его уважали все до единого из его обитателей.
- Назад! - истерично крикнул офицер, насладившись впечатлением. - Надеть бушлат и шапку!
Это было удивительно. Расстреливали на краю каменного карьера, поблизости от барака, и одеваться на эту прогулку никого не приглашали. По бараку пронесся неуловимый вздох облегчения, который офицер, давно переставший быть человеком, уловил звериным своим чутьем и завопил, срывая голос:
- Сми-и-рно! Два часа стоять по стойке “смирно”! Расстрелять каждого, кто шелохнется!
И сорвался на мат.
Провожаемый бранью и запахом самогона, настоятель дошел до ворот лагеря. За воротами стояла машина, его с охранником посадили в кузов, офицер сел в кабину, и машина понеслась в неизвестность. “Неизвестность” оказалась военным аэродромом, где офицер сдал бывшего настоятеля полковнику, и тот вежливо пригласил его войти в самолет.
Ничего хорошего происходящее не обещало. Кто из зэков не знает, что перемены - это начало больших неприятностей, если не сказать больше.
Но заключенный N 278 402 никаких признаков волнения не обнаруживал, лицо его не выражало ничего, кроме безмерной усталости. Он закрыл глаза, пытаясь уснуть или действительно уснул, и сидевший с ним полковник, знавший, кем был этот человек до двадцатилетней каторги, несколько раз украдкой взглянул на спящего. Лицо полковника, впрочем, тоже ничего не выражало, рядом сидели еще двое и не спускали с них глаз.
Самолет сел. Бывшего настоятеля вежливо проводили по трапу и посадили в сверкающую лаком машину с плотно зашторенными окнами. Стояла черная осенняя ночь.
Нигде не останавливаясь, долго ехали на большой скорости, пока не начались темные ущелья московских улиц. Не было видно ни одного огонька, стояла мертвая тишина. Машина замедлила скорость и, мягко шелестя шинами, въехала в Кремль.