После дня 2 августа Треблинка перестала существовать. Немцы дожигали оставшиеся трупы, разбирали каменные постройки, снимали проволоку, сжигали недожженные восставшими деревянные бараки. Было взорвано, погружено и увезено оборудование здания смерти, уничтожены печи, вывезены экскаваторы, огромные бесчисленные рвы засыпаны землей, снесено до последнего камня здание вокзала, наконец, разобрали рельсовые пути, увезены шпалы. На территории лагеря был посеян люпин, построил свой домик колонист Стребень. Сейчас этого домика нет, он сожжен. Чего хотели достичь всем этим немцы? Скрыть следы убийства миллионов людей в треблинском аду? Но разве это мыслимо сделать? Разве мыслимо заставить молчать тысячи людей, свидетельствующих о том, как эшелоны смертников шли со всей Европы к месту конвейерной казни? Разве мыслимо скрыть то мертвое, тяжелое пламя и тот дым, что восемь месяцев стояли в небе, видимые днем и ночью жителями десятков деревень и местечек? Разве мыслимо вырвать из сердца, заставить забыть тринадцать месяцев длившийся ужасный вопль женщин и детей, что и по сей день стоит в ушах крестьян деревни Вулька? Разве мыслимо заставить молчать оставшихся в живых свидетелей работы треблинской плахи, от первых дней ее возникновения до дня 2 августа, последнего дня ее существования, – свидетелей, согласно и точно рассказывающих о каждом эсэсовце и вахмане, свидетелей, шаг за шагом, час за часом восстанавливающих треблинский дневник? Им уже не крикнешь "Mutzen ab", и уже не свезешь в газовню. И уже не властен Гиммлер над своими подручными, которые, низко опустив головы, теребя дрожащими пальцами край пиджака, глухим, мерным голосом рассказывают кажущуюся безумием и бредом историю своих преступлений.
Мы приехали в Треблинский лагерь в начале сентября 1944 года, то есть через тринадцать месяцев после дня восстания. Тринадцать месяцев работала плаха. Тринадцать месяцев пытались немцы скрыть следы ее работы. Тихо. Едва шевелятся вершины сосен, стоящих вдоль железной дороги. Вот на эти сосны, на этот песок, на этот старый пень смотрели миллионы человеческих глаз из медленно подплывавших к перрону вагонов. Тихо шуршат пепел и дробленый шлак по черной дороге, по-немецки аккуратно обложенной крашенными в белый цвет камнями. Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле. Стручки люпина лопаются от малейшего прикосновения, лопаются сами с легким звоном: миллионы горошинок сыплются на землю. Звук падающих горошин, звон раскрывающихся стручков сливаются в сплошную печальную и тихую мелодию. Кажется, из самой глубины земли доносится погребальный звон маленьких колоколов, едва слышный, печальный, широкий, спокойный. А земля колеблется под ногами, пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода.
Земля извергает из себя дробленые кости, зубы, вещи, бумаги, она не хочет хранить тайны. И вещи лезут из лопнувшей земли, из незаживающих ран ее. Вот они, – полуистлевшие сорочки убитых, брюки, туфли, позеленевшие портсигары, колесики ручных часов, перочинные ножики, бритвенные кисти, подсвечники, детские туфельки с красными помпонами, полотенца с украинской вышивкой, кружевное белье, ножницы, наперстки, корсеты, бандажи. А дальше из трещин земли лезут на поверхность груды посуды: сковороды, алюминиевые кружки, чашки, кастрюли, кастрюльки, горшечки, бидоны, судки, детские чашечки из пластмассы, А дальше, из бездонной вспученной земли, точно чья- то рука выталкивает на свет похороненное немцами, выходят на поверхность полуистлевшие советские паспорта, записные книжки на болгарском языке, фотографии детей из Варшавы и Вены, детские, писанные каракулями письма, книжечки стихов, списанная на желтом листочке молитва, продуктовые карточки из Германии. И всюду сотни флаконов и крошечных граненых бутылочек из-под духов – зеленых, розовых, синих. Над всем этим стоит ужасный запах тления, его не могли победить ни огонь, ни солнце, ни дожди, ни снег, ни ветры. И сотни маленьких лесных мух ползают по полуистлевшим вещам, бумагам, фотографиям.
Мы идем все дальше по бездонной, колеблющейся треблинской земле и вдруг останавливаемся. Желтые, горящие медью, волнистые густые волосы, тонкие, легкие прелестные волосы девушки, затоптанные в землю, и рядом такие же светлые локоны, и дальше черные тяжелые косы на светлом песке, а дальше еще и еще. Это, видимо, содержимое одного, только одного лишь, не вывезенного, забытого мешка волос. Все это правда. Последняя надежда, что это сон, рушится. А стручки люпина звенят, стучат горошины, точно и в самом деле из-под земли доносится погребальный звон бесчисленных маленьких коло- колов. И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку. Дети с черной дороги
Мы шли по полю, густо заросшему люпином. Солнце жгло, шелест сухих листьев и треск стручков спивались в грустные, почти певучие звуки. Обнажив седую, трясущуюся голову. старик-проводник перекрестился и сказал:
– Вы шагаете по могилам.
Мы шли по земле Треблинского лагеря смерти, куда немцы свозили евреев со всех концов Европы и оккупированных районов СССР.
Здесь немцами были умерщвлены миллионы людей. Страшная черная дорога прорезывает треблинское поле; она черна от того, что на протяжении трех километров засыпана человеческим пеплом. На подводах подвозили тонны пепла, одиннадцати-тринадцатилетние дети-заключенные лопатами разбрасывали его по дороге. Их называли: "дети с черной дороги".
В морозный февральский день 1943 года очередной товарный поезд в числе прочих "пассажиров" доставил в Треблинский лагерь смерти шестьдесят мальчиков. Это были еврейские дети из Варшавы, Вильнюса, Гродно, Белостока и Бреста. При высадке эшелона их отделили от семей; взрослые были отправлены в лагерь смерти, а мальчики в "трудовой лагерь".
Начальник этого лагеря, гауптштурмфюрер голландский немец Ван Эйпен, решил, что мальчиков убить всегда успеет, а пока их можно использовать на работе. Он поручил унтерштурмфюреру Фрицу Прейфи взять детей под свое начало. Прейфи отобрал 16 самых щупленьких, худосочных, посиневших от мороза ребят и передал их одноглазому Свидерскому. Одноглазый Свидерский жил когда-то в Одессе и занимался темными дела- ми. В лагере он был "специалистом по молотку".