(— Занятные ребята эти венгры, — усмехнулся князь.
— Дьяволу они занятные ребята, — вскипел советник. — Кощунственные псы заодно с поляками.
— Habet rectum,[6] — заметил князь. — Рассказывай дальше, сын мой.
И Гуго продолжал свою исповедь.)
Опустел последний кувшин вина, и благородный польский пророк объявил тему следующей проповеди: он расскажет своим благосклонным слушателям, что Христа, собственно, и вовсе не было на свете, а вся история — просто выдумка попов. Таким образом и пылкое христопочитание венгерских господ иссякнет.
(— Ты и в этом погибельном собрании участвовал? — обрушился на обвиняемого председательствующий советник.)
Упаси боже, достойный мой господин, разве я способен на такой чудовищный поступок! Напротив, мне пришла в голову весьма богобоязненная мысль, и я, восседая на ореховом дереве, обсудил ее с моей возлюбленной — прекрасной Маринкой, — с некоторых пор отец держал дочку взаперти. Мы решили, что когда еретики снова соберутся на богохульную проповедь, я выйду под предлогом дозорного обхода и суну горящее полено в камышовую крышу овчарни; слух о пожаре всполошит еретиков, все побегут кто куда, начнется суматоха, станут вытаскивать утварь из дома, выпускать лошадей из конюшни — тут уж будет не до того, чтобы барышень стеречь. А моя Маринка между тем набьет мешок фамильным золотом и драгоценными камнями, вверенными ее попечению. Я поймаю двух коней, и мы помчимся, незамеченные в дыму пожара, прямиком в мой лагерь. И там заживем благочестиво, как муж и жена.
(— Да, это вполне богоугодная мысль, — решил князь.
— Ваше сиятельство! — не сдержался советник. — Да, incendiarii malitiosi comburantur.[7] И сверх того еще raptus[8] и rapina.[9] За первое положено decem juvencis puniatur,[10] за последнее — palu affigatur![11]
— Habet rectum, — согласился князь. — За поджог тебя самого надлежит сжечь, дорогой сын мой, за похищение девицы оштрафовать на десять быков, за разбой посадить на кол. Продолжай.)
Богоугодные эти планы не удалось исполнить: вышеупомянутая ведьма-экономка пронюхала о приготовлениях барышни и шепнула хозяину. Меня выследили, схватили, растянули на скамье и до тех пор оглаживали ореховыми розгами, пока я не сознался, кто я. Немец и шпион. Хотел было старый пан повесить меня на колодезном журавле, да один из благочестивых господ венгров сжалился: «не пропадать же добру», сказал он и купил меня как раба. Ударили они по рукам со старым паном, и пошел я за шестнадцать польских грошей. И вот мы с венгром в Кракове, занятом его князем.
Здесь жилось довольно сносно, одно только плохо: каждый божий день я молол и молол перец на всю мадьярскую армию — венгры пожирали его страсть сколько, потому как им все с перцем подавай. Глаза у меня побагровели от перца, и нос распух, как огурец.
В остальном жаловаться особо не приходилось, только вот хозяин мой вздумал, чтобы я съедал всю передо мной поставленную еду — не жалуйся, мол, что твой господин тебя плохо кормит. Господи! Моей порции хватило бы с избытком трем молодцам со здоровенным аппетитом. Когда хозяин замечал, что я не в силах больше проглотить ни кусочка, хватал он меня за плечи, тряс, как трясут полный мешок, чтобы освободить еще чуть-чуть места, и впихивал остальную снедь, пока тарелка не пустела. Серьезно говорю, меня прямо-таки трясло от страха, когда приходило время обеда и я глазел на ложку размером с мой широко разинутый рот. Вы не поверите, господа, — злейшая на свете пытка, когда нутро битком набито едой.
(— Да, такую пытку мы еще не пробовали, — отозвался князь.
— И пробовать не будем, — добавил советник.)
Ах, как я раскаивался! Ну хоть бы кто пришел и освободил меня из неволи. И впервые понял, как страшно обманул себя самого. Горько, тяжко и молиться некому. Перешел в ислам, молился бы хоть пророку Магомету. Будь евреем, мог бы взывать к Аврааму, царю Давиду или к четырем архангелам. А на своем месте никому не мог я адресовать нижайших своих упований.
Известное дело: обращенная к небу просьба без адреса тем только и хороша, что ее перехватит какой-нибудь в засаде лежащий злой ангел да так исполнит, что останется только выть да стонать. Но молился я неустанно и вопреки всему: прииди, освободи из мадьярского плена… пока нас внезапно не окружили татары. Вот и освободили, попал я, как говорится, из огня да в полымя.
(— Что за бесстыдная чушь, — заорал, вскочив на ноги, советник. — Какие татары? Обвиняемый, кажется, забыл, что мы все еще находимся в Польше, под Краковом. Татары, верно, с неба свалились?)
Я тотчас разумно объясню, с какого неба свалились татары. Его величество турецкий султан рассердился, что его вассал — трансильванский князь Ракоци — протянул руку за польской короной, не послушав совета вести себя поскромнее. И приказал султан крымскому хану Гирею собрать двести тысяч конницы и ударить в тыл венгерскому войску. Хан повиновался, одним рейдом опустошил Трансильванию, окружил венгерское воинство в Польше и взял в плен до последнего человека.
(— Правдоподобно, — заметил князь. — Таким манером татары действительно могли объявиться в Кракове.)
Лучше бы не объявлялись — хуже любой напасти. Дорого я заплатил за недовольство турецкого султана. Взяли татары венгерское войско, разделили меж собой их военачальники найденные у пленных ценности; водители отрядов присвоили лошадей, а самих пленников отдали простым татарам на обычных условиях скотного рынка: каждый покупал смотря по деньгам. За моего хозяина дали пять польских грошей, за меня девять, оценив, надо думать, широкие мои плечи. Нас купил один и тот же татарин. Плюгавый человечишко-рябая рожа — я-то сам и двух грошей не дал бы за него. Начал он с того, что прихватил нашу хорошую одежду, а взамен одарил лохмотьями из своих запасов. Разговаривать мы с ним не могли, но понимать друг друга научились быстро. Татарин пощупал наши рубашки: венгр носил рубашку из тонкого батиста, я — из простого домашнего полотна. Отсюда татарин понял, кто из нас господин, а кто бедняк.
Достал он из своего кошеля золотую монету, положил на ладонь, показал венгерскому дворянину; другой рукой накинул ему аркан на шею, сунул зажатую в кулак монету под нос бывшему моему хозяину и стал дергать веревку, поочередно зажимая и разжимая кулак. Это означало: за сколько монет тебя выкупит семья?
Венгерский господин выбросил десять раз по десять пальцев — за сто, мол. Татарин скривился — маловато. Тот повысил цену, повторив свой жест — двести. На это вложил татарин конец веревки ему в руку — ладно, мол, сгодится.
Пришел мой черед, мне он тоже сунул под нос ладонь с золотой монетой: сколько за тебя пришлют? Я замотал головой — ничего. У глупых татар такое мотание головой означает — согласен. Повеселел наш владелец и опять мне руку с монетой тычет: сколько?
Плюнул я ему в руку — иначе как ответишь? Понял он, спрятал золотую монету, вытащил серебряную. Плюнул я и на нее. Порылся татарин в мешке, достал большой медный грош — сколько этих за свою голову дашь? Смотрю на него равнодушно; взял он мою руку в свою и начал загибать пальцы, пытаясь втолковать мне цифровую науку. Тут я просунул большой палец между средним и указательным и вполне точно дал понять, что от меня и ржавого геллера не дождешься.
Резко хлестнула нагайка по моей спине.
Татарская конница собралась быстро и повернула обратно, откуда пришла, в татарскую свою страну.
Моего прежнего хозяина и меня новый хозяин гнал связанными перед собой.
Охая да вздыхая, помянул я слова моей бедной бабушки: кто Иисуса порочит, тому еще при жизни суждено ослом заделаться.
Воссияла ее правота. Около полудня швырнул мне татарский господин сухих стручков, что у нас в доме ослы жрали, — вот тебе и обед, и ужин. Нет, татарину, в отличие от прежнего моего хозяина, не приходилось запихивать в меня оставшуюся еду черенком ложки.