— Откуда?.. Зимний… Откуда?.. — гудит снятая телефонная трубка…
Через некоторое время секретарь возвращается в сопровождении румяной бабы. Она распространяет сильный запах Жуковского мыла, рукава ее засучены.
Баба берется за трубку. Хлопок мыльной пены, помедлив на ее локте, падает на портфель народного комиссара.
— Откуда?..
— Яков Петрович вышли. На Васильевский, струмент починять. Скоро должен вернуться.
— У… У… У… — гудит трубка.
— Только сейчас признали? — жеманится баба. — Вот вы какие, не узнаете… Маланья Сидоровна и есть…
Она жеманится и болтает. Новый клок пены начинает собираться на багровом конусе ее локтя, угрожая на этот раз колену Луначарскаго. Народный комиссар осторожно отодвигает колено.
— Вот вы какие, — воркует баба, — без делов к нам уж и не заглянете…
На лице Луначарского смесь досады (время — деньги) с озабоченной торжественностью — да, пролетарские министры, не царские. Проситель, открутив угол рекомендательного письма, теперь тщательно его разглаживает. Губы эстета секретаря против его воли складываются в брезгливую усмешку.
— …Вот вы какие… А еще кумы…
Наконец это торжество демократизма — кончается.
Баба уходит. Снова берясь за бумаги, Луначарский бросает:
— К вашим услугам, товарищ. А?.. Письмо? Позвольте…
С сурово озабоченным видом он пробегает письмо.
— Гм… Отсрочка призыва?.. Деятель искусства… Конечно… Лично я — бессилен… Впрочем…
— Товарищ, — обращается он к машинистке, — будьте добры… «Военному комиссару… Прошу… В виде исключения… Отсрочку… Совершенно незаменимому… Лично мне известному…» Как ваша фамилия?
— Петров.
— «…Лично мне известному товарищу Петрову…» А фамилия вашего друга?
— Попов.
— «…И лично мне известному, высокоталантливому…»
…Сияя, «лично известный и высокоталантливый» уходит, унося свежеотпечатанное отношение. Просьба Луначарского еще подействует — на этот раз. Комиссар, прочтя адресованную ему просьбу, поморщится, но все-таки исполнит просимое. Только все сильней они морщатся, все неохотнее исполняют… Скоро…
…В кабинете Луначарского уже новый посетитель. Снова народный комиссар грозно-благосклонно диктует:
«…В изъятие из правил, прошу снять арест с сейфа, принадлежащего гражданину Сапогову, председателю ассоциации поэтов-футуристов «Куб».
Снова нарком размашисто расписывается и протягивает гражданину Сапогову заветную бумажку. Гражданин Сапогов, вероятно, добьется своего и, вынув из сейфа свои брошки и портсигары, успеет уехать за границу. Но скоро… Скоро — военный комиссар, прочтя просьбу Луначарского, топнет ногой и разорвет ее в клочья. И комиссар банковский холодно улыбнется в лицо представителя поэтов-футуристов: «Ничего не можем сделать… Слишком много записок пишет товарищ народный комиссар, по… доброте сердца…»
Скоро в кретоновом будуаре расточительного на рекомендации народного комиссара сильно поубавится посетителей. И прибавится их этажем выше, в кабинете просто комиссара Штернберга. Скоро комиссар Штернберг уже не будет иметь досуга изучать позабытый в «Ротонде» русский язык…
Заседание идет к концу. За столом — Штернберг — председатель и несколько членов только что образованного ИЗО (Отдела изобразительных искусств). Члены ИЗО — художники из левых, уже доказавшие свою преданность пролетариату прославлением его конструктивно — и в гипсе и на полотне. Заседание как раз и посвящено вопросу, как поддержать этих самоотверженных борцов за революцию. Нет ведь больше Морозовых и Гиршманов, чтобы покупать картины. Да эти безвкусные снобы разве способны были бы оценить их передовое творчество? Ну, хотя бы шедевр товарища X. над которым он так долго работал. К гладильной доске прикреплен никелированной цепочкой от ключей кирпич. Называется «Ленин в ссылке». Разве Морозовы бы оценили?
Но пролетарская власть — оценит. Недаром Штернберг возглавляет ИЗО… В самом деле, не все ли равно — нога или нога, — было бы стремление к высшему и революционный энтузиазм.
…Приобрести для музея бывшего Александра III, конечно, недурно. Но в конце концов, все-таки — наследие буржуазии. Наиболее передовые товарищи даже требуют сожжения всех этих мертвецких. Сжечь, пожалуй, слишком крутая мера. Но основать собственный музей — необходимо.
— …Постановили, — читает секретарь. — основать Музей художественной культуры… взыскать… Установить… Ассигновать… Управление Музеем возглавляется коллегией. «Председатель Штернберг», «члены», — следуют имена присутствующих, «секретарь», читающий протокол, с благородной скромностью произносит собственное имя.
Главное — сделано. Музей — основан. Суммы отпущены. Но все-таки — где будет помещаться Музей, чем пополняться?
Совещаются по этому поводу недолго. Там. где есть революционный порыв, — могут ли быть несогласия? Секретарь дочитывает протокол:
— …Впредь до приискания помещения, суммы, ассигнованные на музей, выдать на руки товарищам… — Следует перечень членов коллегии… — Для приобретения ими произведений искусства, которые и составят ядро музея…
Секретарь несколько обиженным тоном читает эту часть протокола. Увы — здесь его имя не фигурирует. Досадно. И несправедливо! Неужели, если человек при «кровавом» царизме был аптекарем, для него закрыты возможности революционного строительства?!. Нет, не скоро мы изживем предрассудки проклятого прошлого!
Все это — заседания у Штернберга, основание музея, дружное согласие насчет раздела «сумм», скоро все это осуществится. Пульс художественной жизни страны переместится из ситцевого царства Луначарского в пышные покои Штернберга. Переместится и забьется по-иному — ровнее, методичнее.
Посетители с письмами от Горького будут уходить неудовлетворенными — их даже не примет товарищ комиссар. У него нет никакого вкуса к широкой манере его предшественника. Конечно, эффектно, морща лоб и поблескивая пенсне, рассыпать деньги и рекомендации, как Лоренцо Великолепный, но разумно ли такое распыление революционного порыва? В тиши кабинета, в тесном кругу действительно незаменимых и впрямь лично известных, работа идет, может быть, и не с таким блеском. зато результаты ее… реальнее.
…Скоро будет так. Но пока Штернберг скучает один, а машинистка Луначарского отбила себе все пальцы, отстукивая письма и отношения. С лица изящного секретаря давно сползли пудра и крем-симон, и оно блестит вполне по-пролетарски. Сам «министр искусств» уже как-то увял.
Со стороны может показаться не столь уж тяжелым делом — сидя в комфортабельном кресле, фигурно расчеркиваться на четвертке бумаги. Но попробуйте проделать сто, а то и двести таких росчерков, особенно при каждом ритуале открытых вопросов, понимающих кивков, строгих улыбок — одним концом губ…
…Завтрак опять пропущен. К «Фаусту и Городу» — драме, которую сочиняет народный комиссар, — опять не удастся притронуться. Нет времени. Никогда нет времени! Время Луначарского — поистине деньги. Еще точнее — деньги и рекомендации.
После творческого дня — творческий отдых.
Большая гостиная. Восковые оплывающие свечи в старинном канделябре. Стол, покрытый парчой. На столе развернутая рукопись «Фауста и Города». Над ней склоненное, утомленное, строгое лицо народного комиссара. Рукопись… Свечи… Стакан воды… Луначарский читает.
Слушают — внимательно и чутко — десятка два избранных. Многие лица нам уже знакомы: они были утром на приеме в кретоновом кабинете — их принимали без очереди….
Теперь они слушают «четкие стихи» народного комиссара в его «мастерском» чтении. Когда он останавливается на минуту, чтобы выпить глоток воды, — легкий шепот восхищения проносится но залу. И снова благоговейная тишина.
После чтения — обмен восторженных мнений. X хочет писать музыку к поэме. Z — ее иллюстрировать. У — переводить ее.
За дружеским диспутом распивают не одну бутылку вина, полученную по записке с печатью наркомпроса со складов Смольного. Икра и ананасы в банках — тоже оттуда.
— …Изумительно… Конструкция фразы — чисто мольеровская, — вдумчиво роняет колобородый критик.