Четверорогие, как вымя,
Торчком,
С глазами кровяными,
По-псиному разинув рты,—
В горячечном, в горчичном дыме
Стояли поздние цветы.
Могу уточнить. 5 декабря 1960 года я читал Пастернака, Каменского и Мориц; он — П. Васильева. На Пастернаке всегда сходились. Мориц изучали как яркую и несколько загадочную современницу. И, хватаясь за книги Каменского и Васильева, яростно спорили, кто из них сильнее, подлинней. (Предвижу: тот факт, что футуристу он предпочитал «крестьянина», с радостью возьмут на вооружение дружественные Рубцову критики.) В другой раз, в новогоднюю ночь на 1961-й, кроме своих новых вещей прочли целую книжку Алексея Крученых — о нем не спорили, обоим он был интересен. (Этот факт критики, возможно, на вооружение не возьмут. Но что было, то было.)
У него — в общаге на Севастопольской — я бывал нечасто. Обстановка там мало подходила для поэтических бесед: в комнате на четверых, где он обитал,— постоянные возлияния, всегда накурено, затхло, вечно некто пьяный, в верхней одежде и сапогах, грозно храпя, дрыхнет на койке. Все это он ненавидел люто.
За неимением стола и угла сочинял, как редко кто в наше время, в ходьбе, на улице. Обладая прекрасной памятью, никогда не записывал стихотворение, прежде чем оно окончательно не созреет в голове. Ни записных книжек, ни черновиков я у него никогда не видел.
Театры, концерты, музеи, может, он и посещал — не знаю: ни о впечатлениях, ни о самих фактах посещений никогда от него не слышал. Что он читал? Ни одной прозаической книги у него в руках не припомню. Стихи, только одни стихи. Но и в поэзии его интересы были нешироки. Справедливо писал С. Викулов: «...как мог на этой скудной, в смысле культуры, почве, на невспаханном поле... вызреть такой удивительный колос, каким предстает перед нами сейчас его поэзия»[28].
Он постоянно носил с собой какой-либо томик стихов, подолгу с ним не расставаясь, не просто читая — тщательно изучая. Это были поочередно Тютчев, Фет, Баратынский, Надсон (последнее меня чрезвычайно удивляло) — все в издании Малой серии «Библиотеки поэта» (удобно таскать в кармане); долгое время ходил с «Избранными произведениями» Есенина (Лениздат, 1957).
С этой книгой связан забавный эпизод. Как-то в День поэзии мы пошли по Невскому, по книжным магазинам. Заходим в Дом книги. У Люси — толпа: любителей стихов и поэтов. Вдруг видим: за прилавок встает Михаил Светлов. Объявляет, что сейчас в 1945-й раз (разумеется, в шутку — больно он считал!) прочтет «Гренаду». «Но память,— говорит,— плохая, боюсь сбиться». И... прочел по бумажке, вернее, рассказал своим уютным домашним голосом. Потом стал подписывать желающим экземпляры «Дня поэзии» со своими стихами. К нему вырастает длинная очередь. Отходят все улыбаясь. Видно, каждому пишет что-то хорошее. И с каждым несколькими словами перекинется. Очень захотелось, чтобы Светлов и нам что-нибудь написал. А денег на «День поэзии» нет. Но Коля не растерялся. У него под мышкой был этот самый сборник Есенина. Он и встал в хвост. Светлов не удивился нисколько, что — Есенин, спросил у Коли имя и фамилию и с ходу на титульном листе написал: «Мы с Николаем Рубцовым очень любим Сергея Есенина. М. Светлов». Простенько, но со вкусом.
В те годы, не в пример этим, поэзия нужна была всем, и устраивалось множество публичных чтений. Начиная с весны 61-го стали постоянно выступать и мы — на вечерах различных ЛИТО, в домах культуры, институтских общежитиях, библиотеках, НИИ, поэтических кафе (на Полтавской и в «Буратино», где теперь вместо этого закатывают «комсомольские свадьбы» на сто персон). Чаще всего он читал «В океане», «Разлад», «Левитана», «Видения в долине», «Я забыл, как лошадь запрягают...», «Элегию» («Стукнул по карману — не звенит...»), «Утро перед экзаменом». Читал угрюмовато, неторопливо, отчетливо произнося каждое слово, точно вбивая его, взмахивая при этом рукой; юмористические вещи — чрезвычайно серьезно, что, разумеется, усиливало комический эффект. Публике стихи его нравились, в особенности «Утро перед экзаменом» и «Разлад», слушая которые зрители обычно хохотали в голос. И нередко просили прочесть на бис.
Осенью 60-го мы, трое филфаковских вечерников, Ким Горев, Леонид Михайлов и я, «чтоб в быту не закисать», затеяли журнал («самиздатовский», как это стали называть позже; довольно, впрочем, безобидный). Назвали его «Оптима», что расшифровывалось двояко: «Оптимистические мастера» — такова была марка пишущей машинки, на которой журнал печатался. Начали в сентябре. Через месяц первый номер был готов. Решили привлечь авторов и со стороны. Я предложил Рубцову, он согласился, участвовал в обсуждении второго номера и дал туда стихи. Опубликовано было семь стихотворений — «Я забыл, как лошадь запрягают...», «Разлад», «Утро перед экзаменом», «Хоть волки есть на волоке...», «Левитан», «Паром», «Как на пугало, на старость...» Для последнего, пятого номера, вышедшего в конце 1962 года, прислал уже из Москвы пять стихотворений — «На берегу», «Фиалки», «На родине», «В океане», «Оттепель» (написаны все они были еще в Ленинграде)[29].
В конце 1961 года Рубцова пригласили в центральное ЛИТО при ЛО Союза писателей. Он стал ходить в вечернюю школу. Весной 62-го сдал экзамены за 10-й класс и начал думать, куда подаваться дальше. Я советовал поступать на вечернее отделение филфака ЛГУ, однако он решил сначала попробовать в Литинститут. В августе поехал в Москву и был принят на вечернее отделение. Вернулся в Ленинград. Вскоре перевелся на дневное. 15 сентября уехал снова, учиться, и сразу был послан «на картошку». 21 сентября он мне писал:
Эдик, привет, привет!
Только что вернулся в Москву из колхоза, где мы работали на картошке. Деревня нам досталась очень подлая. Без одной гармошки, без магазина, без самогонки, без девок... Деревня была даже без петухов. Дожди шли беспрерывно, и дул сильный ветер...
Живу я в комнате с одним дагестанским поэтом. До сих пор не могу заучить наизусть его фамилию и имя. Что-то такое ту земское.
Занятий еще не видел, ни разу на них не был. Буду в семинаре у Сидоренко.
Вчера, с Макаровым, заходил к Кореневу. Встретил нас дружелюбно. Много говорил о стихах. Мне он понравился, что говорить. Был рад знакомству с ним.
Эдик, стихи для «Оптимы» пошлю немного позднее. Вот только успокоюсь после колхоза[30]. Пока все у меня. Как живешь ты? Какие новости? Передавай привет университетским, кого я знаю, всем. Будь здоровым и счастливым. С большим дружеским приветом.
Н. Рубцов.
Эдик, особенно долго не задерживай ответ, пожалуйста. Напиши поскорее. Очень буду ждать.
Письмо это «стыкуется» с другим, полученным мною 3 октября от А. Коренева: «Тут на днях ко мне заходили ленинградские ребята — Макаров и твой друг Н. Рубцов, студенты Литинститута (Рубцов был и еще раз, один). Читали стихи. Рассказывали о житье в Лит-институте».
В первые годы московской жизни его постоянно тянуло в Ленинград, и он часто приезжал. Так, в начале декабря 62-го, в выходной, разбудил меня часов в 7 утра, заявившись прямо с поезда. Три дня мы провели вместе — читали друг другу новое, куда-то ходили, с кем-то встречались. Выступали в Первом Медицинском институте. Он жаловался, что ничего не пишет, что в общежитии много пьют, отмечая «медовый месяц». Не самой Москвой — жизнью своей там был доволен: после трехсменки на шихте заниматься одними стихами, получать стипендию, «гудеть»...
В самом конце декабря появился снова, и Новый год мы встречали в большой компании в мастерской художника В. на Невском. Был здесь и Саша Морев. Читали стихи.