Вот в начале 61-го он пишет «Утро перед экзаменом». Как-то вечером читает мне, и я прошу дать это стихотворение для составлявшегося тогда самиздатского журнала «Оптима» (речь о нем пойдет ниже). Коля согласен, хотя частности еще не вполне его удовлетворяют. А придя домой или на следующее утро пишет мне:
Эдик, привет! Заниматься тем стихом было некогда. Когда-нибудь его сделаю и лучше. А пока — посмотри такой вариант:
Спотыкаясь даже о цветочки,—
Боже, тоже пьяная в дугу! —
Чья-то равнобедренная дочка
Двигалась, как радиус в кругу...
Тебе, наверное, знакомо чувство «затычки» в стихе, над которой бесполезно долго думать. Надо просто ждать. Просто подождать, когда решение само собой придет.
Ну, смотри. Думаю, что можно эту строфу дать и в таком виде. Н. Рубцов.
Вот его беспокоит, а мне и вовсе не нравится первая строчка впервые читаемой им «Оттепели» — «Затученное, с прозеленью небо». Он без конца к ней возвращается, предлагает множество вариантов, но лучшего не придумывается. Много позже в сборнике «Зеленые цветы» (М., 1971) я нашел первое слово исправленным на «нахмуренное» — общеупотребительное, стертое. Значит, лучшего варианта все же не отыскал.
Столь же скрупулезному анализу подвергались и мои стихи. Зацепил где-то у меня глагол «кушать». Слишком мягкое, говорит, сытое слово, он его не любит и никогда не употребляет, лучше сказать «есть» — короче, четче, злее. А то, бывало, ходим, обсуждаем какой-то образ, поворот. Расстанемся, так и не придя к согласию. Возвращаюсь домой, как вдруг за полночь — телефонный звонок. Это, конечно, Коля, которому необходимо срочно сообщить, что — дошло, понял, принял...
А уж если ему приспичит повидаться — чаще всего затем же: начистоту поговорить о стихах,— он сумеет достать меня хоть из-под земли. То заявится к тетушке, где я, восседая за семейным столом, вкушаю воскресный обед, то спозаранок нагрянет ко мне на работу на Обводный, где я тогда служил складским грузчиком, требуя срочно уделить ему два часа. Приходится отпрашиваться («Друг приехал!» — на что мой начальник, отставной капитан, большой любитель возлияний, понимающе подмигивает и — отпускает), и мы отправляемся «выяснять отношения» в ближайшую столовую, что и посейчас функционирует на углу Загородного и Дзержинского.
Осенью любили бывать в Новой Голландии. Заходили и в Собачий садик, что возле Михайловского замка. В ту пору там гнездился соловей — теперь это кажется невероятным. Бывало, заберемся в кучу палой листвы, откупорим припасенную «маленькую» перцовки (осеннее вино) и, попивая из предусмотрительно купленных в аптеке мензурок это полузабытое ныне антипростудное зелье, читаем под соловьиные трели стихи, спорим о стихах.
Эти разговоры об одной строчке, звуке порой бывали изнурительны для нас обоих. Ведь случалось так: вроде бы все решим, обо всем договоримся, согласимся друг с другом, на том и распрощаемся, а встретимся снова — и оказывается, что какие-то корешки сомнений у него остались и за это время проросли, и опять он заводит о том же. Порой это меня бесило. Только потом понял, что так и надо — не успокаиваться, не заглушать сомнений. Никогда с тех пор ни с кем я так досконально, до физической усталости о стихах не говорил.
Стихи стали для него в эти годы главной заботой в жизни. Никаких праздных разговоров, никакого трепа — о быте, шмотках, женщинах,— всегда о стихах и только о стихах, так что в итоге нашего знакомства я лишь в самых общих чертах узнал о его прошлом, о семье.
Иногда во время прогулок «выдавали» экспромты. Об одном из них я вынужден сказать подробнее — о «Пародии», впервые опубликованной среди семи новонайденных стихотворений Рубцова в московском «Дне поэзии — 1981» и затем перепечатанной в «Воспоминаниях о Рубцове» (Архангельск, 1983). Никакого значения подобным экзерсисам мы, естественно, не придавали — это был, по выражению Миши Румпеля, «наш тренаж». Теперь же публикуется буквально все рубцовское, что ни найдется (и, как это случилось с «Пародией», публикуется порой без проверки),— сначала в газетах и журналах, затем включается в книги, тем самым резко снижая «среднепоэтическое» Рубцова. Так, перепечатано уже немало стихотворений из флотских изданий 1958—1959 годов,— как правило, вещей слабых, конъюнктурных. Прибавят ли что-нибудь поэту все эти военно-морские стихи, воспевающие «пенную воду ревущих валов», «торжественные гимны прибоя», «будни горячие» и «романтику без прикрас» — все то, что М. Румпель, тоже моряк, назвал «аборт корабля»?! Прибавят или убавят? И ведь не по забывчивости же автор не включал подобные стихи в свои сборники. Он-то знал им цену. Он не раз говорил мне, что в годы службы много печатался, но делал это исключительно для заработка, и все это — халтура. И когда я просил его почитать что-нибудь из «военно-морских», всегда категорически отказывался.
Так вот, весной 61-го, а точнее, 18 мая, после ЛИТО мы шли набережной Мойки в непарадной ее части. Разговор был о стихах Евг. Евтушенко. Что-то там выяснили. Потом Рубцов произнес: «Куда меня, беднягу, завезло!» Я тотчас откликнулся: «Таких местов вы сроду не видали!» И — «понеслось». За 7 — 8 минут смастерили нечто вроде пародии на популярнейшего в те годы поэта. Я тут же зафиксировал текст в блокноте. Должен сказать, что публикаторы почему-то вдвое сократили стихотворение. Хотя возможно и то, что Рубцов, записавший его позднее (видимо, вернувшись домой), просто позабыл конец. Но раз уж оно появилось в печати в урезанном виде, приведу стихотворение целиком:
Куда меня, беднягу, завезло!
Таких местов вы сроду не видали!
Я нажимаю тяжко на педали,
Въезжая в это дикое село.
А водки нет в его ларьке убогом,
В его ларьке единственном, косом.
О чем скрипишь передним колесом,
Мой ржавый друг? О, ты скрипишь о многом.
Надежда есть, что спички есть в кармане.
Но спичек нет, хотя надежда есть.
И я опять в обмане как в тумане.
А выйду ль из него когда — бог весть.
Одну давно имею на Сущевской,
Другая на Мещанской намечается,
А третья... впрочем, это несущественно,
Поскольку по тебе одной скучается.
Не помню, какие строки принадлежат Рубцову, какие — мне, а что создано совместными усилиями. Но позднее я еще раз удивился его памятливости на стихи: первые две строки, с небольшим изменением, он использовал в стихотворении «В гостях» (2-я редакция стихотворения «Поэт», датированного 9 июля 1962 г.).
У меня отыскался еще один из наших совместных экспромтов, относящийся к первой половине 1962 года,— «А мы с тобой бездомные, бесславные...»,— упоминаю об этом, дабы упредить появление еще одной непроверенной публикации.
Встречались часто. Но если бы не мои, к сожалению, беглые, разрозненные записи тех лет, не мог бы сейчас сказать, насколько часто. По два-три раза в неделю, а то и ежедневно. Да еще его телефонные звонки — те же обсуждения и споры. Общались не только на улицах. Заходил ко мне. Читали стихи — нет, вовсе не только свои, каждый — своих любимых, очень разных поэтов, а также тех, в ком была потребность разобраться. Я — прежде всего — Пастернака, Цветаеву, Тувима (и стихи, и — неоднократно — замечательную поэму «Бал в опере» в переводе Музы Павловой); кроме того, Хлебникова, Каменского, Крученых, из современников — Сельвинского (раннего), Кирсанова, Юнну Мориц, Вознесенского, Александра Коренева (московский поэт военного поколения, в «обойму» не попавший; хотел было написать: «талантливый», но лучше все же сказать конкретнее: это поэт, обладающий редким свойством — он живой и естественный, не терпящий ни смыслового стереотипа, ни статичности стиха, ни ритмической монотонности); Коля читал Есенина, Павла Васильева, из которого открыл мне «Христолюбовские ситцы» с великолепными строками: