— Был.
— И видели Римского Папу?
— Видел.
— А правда говорят, что когда приходишь к Римскому Папе, то надо целовать ему туфлю?
— Да, правда.
— И вы целовали?
— Целовал.
— Ну и что вам сказал Римский Папа?
— А вот когда я наклонился, чтобы поцеловать ему туфлю, он спросил: «Какой засранец подстригал твой затылок?»
В начале семидесятых годов, когда в стране началась разнузданная травля Солженицына, Катаев принял в этом участие. Кое-кто из наивных людей был шокирован таким обстоятельством. Помнится, один из моих тогдашних приятелей говорил:
— Как Валентин Петрович мог подписать подобное письмо?
А я ему отвечал:
— Если кто-нибудь из советских писателей может совершенно искренне ненавидеть Солженицына, то это именно Валентин Катаев. Он всегда исповедовал совершенно ясные принципы: писать надо очень хорошо, с властями надо дружить, а жить надо со всей возможной роскошью и удобствами. И все это Катаев блистательно воплотил: пишет он как никто, эдакий «социалистический Набоков», у него гигантские тиражи и очень высокие гонорары; у него огромная квартира в Москве, и она обставлена антикварной мебелью; он живет в прекрасном загородном доме; у него есть автомобиль и собственный шофер… Наконец, ему позволяют бывать за границей и даже зарабатывать там какие-то деньги… И вдруг появляется писатель, жизнь которого шла вопреки всем принципам Катаева: он по глупейшей неосторожности попадает в тюрьму, потом в ссылку, работает школьным учителем, нищенствует… Да и пишет-то он, с точки зрения Катаева, плоховато… А вот поди ж ты — именно этому человеку достается Нобелевская премия, у него огромные гонорары в твердой валюте, не говоря уже об оглушительной всемирной славе. И в сравнении с этим все благополучие и вся известность Катаева не стоят и гроша…
Справедливость моих слов о Солженицыне и Катаеве подтвердилась много позже, уже в девяностых, когда были опубликованы дневники Корнея Чуковского. 24 ноября 1962 года он писал:
«Сейчас вышел на улицу платить (колоссальные) деньги за дачу — и встретил Катаева. Он возмущен повестью „Один день…“, которая напечатана в „Новом мире“. К моему изумлению, он сказал: повесть фальшивая: в ней не показан протест. — Какой протест? — Протест крестьянина, сидящего в лагере. — Но ведь в этом же вся правда повести: палачи создали такие условия, что люди утратили малейшее понятие справедливости и под угрозой смерти не смеют и думать о том, что на свете есть совесть, честь, человечность. Человек соглашается считать себя шпионом, чтобы следователи не били его. В этом вся суть замечательной повести — а Катаев говорит: как он смел не протестовать хотя бы под одеялом. А много ли протестовал сам Катаев во время сталинского режима? Он слагал рабьи гимны, как и все».
Эта запись свидетельствует о том, что умный и проницательный Валентин Петрович сразу же почуял опасность — появление в печати «Ивана Денисовича» означало, что дни «социалистического реализма» сочтены. По существу говоря, это был первый гласный приговор той самой «советской литературе», в которой Катаев и первенствовал, и процветал.
Закончить эту главку мне бы хотелось одним занятным эпизодом, о нем рассказывал мой старый приятель Александр Александрович Авдеенко. В начале шестидесятых годов в переделкинской детской библиотеке, которую Корней Чуковский построил возле своей дачи, состоялось какое-то торжество. Прибыла группа с телевидения, присутствовали писатели — Павел Нилин, Валентин Берестов… Ну а детей, как назло, почти не было… И вдруг туда пришла маленькая девочка — хорошенькая, нарядная, с бантом в волосах. Телевизионщики тут же наставили на нее объектив своей камеры и стали задавать вопросы:
— Тебе нравятся книжки Корнея Ивановича Чуковского?
— Нет, — отвечало дитя, — они мне не нравятся.
— Как? Почему?
— Потому что он — плохой писатель.
Рассудительная крошка явилась с соседней дачи, это была внучка Валентина Петровича Катаева.
V
Я вспоминаю, году эдак в пятьдесят седьмом у нас на Ордынке принимали важного гостя — академика Виктора Владимировича Виноградова: он со своей женою иногда приходил к Ахматовой. Памятен мне и краткий разговор, которым знаменитый филолог удостоил меня — двадцатилетнего. Он спросил:
— Молодой человек, где вы учитесь?
— В университете, — отвечал я, — на факультете журналистики.
— Да-да, — отозвался академик, — есть такой факультет… Только к университету, к науке никакого отношения не имеет. Ну и кто же у вас там преподает?
И тут я на несколько секунд замешкался. Виноградов был прав преподавательский состав нашего факультета был ниже всякой критики. Но одно из имен показалось мне спасительной соломинкой, и я произнес:
— Ну, например, профессор Александр Васильевич Западов…
— Западов? — переспросил мой собеседник. — Ну да… Он свой восемнадцатый век знает…
Александр Васильевич стал регулярно бывать у нас на Ордынке с пятьдесят четвертого года, именно тогда он перешел в Московский университет из Ленинградского. А я был принят на факультет журналистики в пятьдесят пятом и могу засвидетельствовать, что среди студентов Западов был очень популярен. Причин тому было две: он великолепно читал свои лекции, а на экзаменах не ставил отметки ниже «хорошо».
Бывало, он оглядывает аудиторию, где собрались студенты со своими зачетками, и произносит:
— Вы, пожалуйста, не волнуйтесь… Старик Западов еще никогда и никому не поставил неудовлетворительной оценки. Самое худшее из того, что с вами может произойти, — я подумаю про себя: «Какую чушь он несет!»
Одному из моих приятелей пришлось рассказывать Западову о «Тилемахиде» Тредиаковского.
— Вы сами «Тилемахиду» читали? — спросил экзаменатор.
— Пролистывал, — дипломатично ответил студент.
— Так все двадцать четыре песни и пролистывали? — осведомился профессор.
В шестидесятых и семидесятых годах Западов выпустил в свет довольно много книг. Этому в большой мере способствовало то обстоятельство, что Александр Васильевич со студенческих лет был дружен с Николаем Лесючевским. Сей последний был фигурой прямо-таки зловещей, про него говорили, будто в тридцатых годах по его доносам сажали людей. А в те времена, о которых тут идет речь, этот человек возглавлял издательство «Советский писатель».
Однажды был я у Западова в гостях и стал свидетелем столкновения, которое произошло у Лесючевского с хозяином дома. Оба они крепко выпили, и гость стал вспоминать о войне и о собственных «боевых заслугах» — он работал во фронтовой печати.
Западов, который был настоящим боевым офицером, прервал бахвальство друга таким замечанием:
— Туда, где я воевал, ваши газеты не попадали. Нам приходилось вытирать задницу листами с деревьев.
Лесючевский обиделся ужасно, но к концу вечера они кое-как помирились.
Честно говоря, и сам Александр Васильевич был человеком со всячинкой. В 1942 году он вступил в коммунистическую партию, и это накладывало на него известные обязательства по отношению к большевицкому режиму. Западов превосходно сознавал, что некоторые его поступки, мягко выражаясь, не безупречны, и он в какой-то мере бравировал этим. Мог, например, такое о себе сказать:
— Я — Федор Павлович Карамазов.
А на фронте Западов действительно отличился, получил чин подполковника и множество боевых наград. Я вспоминаю диалог, который был у нас с ним в мои студенческие годы. Я тогда высказал мнение:
— Служба в армии во время войны и во время мира — две совершенно разные профессии. С началом боевых действий начальники, которые командовали ранее, теряют свои посты, и на их места приходят совсем другие люди. Это, как правило, представители мирных профессий, зачастую не подозревающие о том, что обладают способностью воевать.
— Молодец, мальчик, — сказал мне на это Александр Васильевич и шутливо добавил: — Ты далеко пойдешь…