Станислав Куняев
Ежели поэты врут,
больше жить не можно.
Я. СМЕЛЯКОВ
РОВНО ЧЕТВЕРТЬ ВЕКА тому назад, 27 ноября 1972 года, умер поэт, до последнего вздоха преданный эпохе социализма, истово верующий в ее историческое величие, никогда ни на йоту не сомневавшийся в ее правоте…
Звали его Ярослав Васильевич Смеляков. Нет, он был не прост, этот белорус, впервые арестованный “за моральное разложение” в конце 1934 года. Тогда при обыске в его квартире была найдена книга Гитлера “Моя борьба”. А потом - финский плен, а после вызволения из плена подневольная работа на тульских шахтах, а в 1951 году еще один арест и еще три года лагерной жизни в Инте. Но ему повезло больше, нежели его друзьям - Борису Корнилову и Павлу Васильеву: где они похоронены - не знает никто. Вроде бы проклинать должен был поэт это время, но вспоминаю, как его жена Татьяна Стрешнева на смеляковской даче в Переделкине незадолго до смерти поэта с ужасом и восторгом рассказывала мне:
- Я иногда слышу, как он во сне бредит, разговаривает. Так вы не поверите: однажды прислушалась и поняла, что он с кем-то все спорит, все советскую власть отстаивает!
Впрочем, я это понял гораздо раньше, когда прочитал его некогда знаменитые и крамольные для нынешнего времени стихи 1947 года:
Я строил окопы и доты,
железо и камень тесал,
и сам я от этой работы
железным и каменным стал.
Я стал не большим, а огромным -
попробуй тягаться со мной!
Как Башни Терпения, домны
стоят за моею спиной.
Стихи не о выполнении каких-то хозяйственных планов, не о достижении успехов в личной судьбе, это - о строительстве небывалой в истории человечества цивилизации.
Конечно, Смеляков понимал, что ее созидание требует непомерных жертв, и главный вопрос, мучивший его всю жизнь, был таков: что определяло эти жертвы - принуждение или добрая воля? Если принуждение - то великая цивилизация строится на песке, и рано или поздно ее домны и Башни Терпения пошатнутся. Если жертвы добровольны и над ними мерцает венчик священного, религиозного, в полном смысле слова, пламени, тогда они ни за что не канут в небытие и забвение…
Сносились мужские ботинки,
армейское вышло белье,
но красное пламя косынки
всегда освещало ее.
Любила она, как отвагу,
как средство от всех неудач,
кусочек октябрьского флага -
осеннего вихря кумач.
В нем было бессмертное что-то:
останется угол платка,
как красный колпак санкюлота
и черный венок моряка.
Когда в тишину кабинетов
ее увлекали дела -
сама революция это
по каменным лестницам шла.
………………………………………….
Такими на резких плакатах
печатались в наши года
прямые черты делегаток,
молчащие лица труда.
1940-е годы
Но такими ли они были, эти лица, на самом деле? Ведь о том же времени и о тех же людях Андрей Платонов пишет свой “Котлован”, где эти лица “стираются о революцию” и выглядят совершенно иначе. Но Смелякову я верю больше. В его стихотворенье нет ни одного фальшивого звука, никакого литературного штукарства, оно совершенно и самодостаточно, а если вспомнить еще две его строфы, не вошедшие в канонический текст, то глубина понимания поэтом народного самопожертвования в эпоху первой пятилетки покажется просто пророческой. Откуда возникла делегатка в нимбе красной косынки? Конечно же, из крестьянской избы.
Лишь как-то обиженно жалась
и таяла в области рта
ослабшая смутная жалость,
крестьянской избы доброта.
Но этот родник ее кроткий
был, точно в уступах скалы,
зажат небольшим подбородком
и выпуклым блеском скулы.
И опять ни одного лживого слова. Все - правда. Правда самопожертвования…
Когда наемные лакеи нынешней идеологической перестройки кричат о десятках миллионов крестьян, якобы ставших лагерной пылью, я перечитываю Смелякова и верю ему, говорящему, что крестьянское сословие в 30-е годы не легло в вечную мерзлоту, а стало в своей численной основе летчиками, рабочими, итээровцами, врачами, студентами, машинистами, рабфаковцами, партийными работниками, поэтами, солдатами новой цивилизации.
У моей калужской бабки, крестьянки, было четверо детей. Сын стал летчиком первого призыва, одна дочь - врачом, другая - диспетчером железной дороги, третья - швеей и потом директором швейной фабрики. Читаешь, бывало, некрологи 70-80-х годов - хоронят академика, военачальника, секретаря обкома, народного артиста, известного писателя - и видишь, что все они - вчерашние крестьянские дети… Об этом трудном, но неизбежном для народного будущего превращении крестьянства в другие сословия Смеляков размышлял всю жизнь. Всю жизнь он жаждал точно определить, из какого материала создан жертвенный нимб, окаймляющий лики “делегаток” и “делегатов”, лики чернорабочих социалистической цивилизации.
Чтоб ей вперед неодолимой быть,
готовилась крестьянская Россия
на голову льняную возложить
большой венок тяжелой индустрии.
Строки из предсмертного стихотворения 1972 года, демонстративно названного “Сотрудницы ЦСУ” - то есть Центрального Статистического Управления. Одна из аббревиатур грозного времени…
Я их узнал мальчишеской порой,
Когда, ничуть над жизнью не печалясь,
они с моею старшею сестрой
по-девичьи восторженно общались.
Женские судьбы вчерашних крестьянских дочерей особенно трогали душу подростка, благоговевшего перед их наивным, почти монашеским аскетизмом.
Идя из школы вечером назад,
я предвкушал с блаженною отрадой,
как в комнатушке нашей шелестят
моих богинь убогие наряды.
Но я тайком приглядывался сам,
я наблюдал, как властно и устало
причастность к государственным делам
на лицах их невольно проступала.
Будущий поэт, школьник был счастлив тем,
что с женщинами этими делил
высокие гражданские заботы
и что в шкафах статистики стальных
для грозного строительства хранится
средь миллионных чисел остальных
его судьбы и жизни единица.
И опять, в который раз, поэт на склоне жизни требовал от судьбы ответа: чего больше было в “грозном строительстве” - подневольного жертвоприношения или добровольного самопожертвования? Нет, он не тешил себя риторикой лозунгов и социальными иллюзиями; он трезво, как сотрудницы ЦСУ, умел считать все победы и все утраты, он знал неимоверную цену, заплаченную народом за воплощение небывалой мечты, он видел, как ложатся в ее фундамент лозунги, люди, машины…