Литмир - Электронная Библиотека

“Нет, нет, — скороговоркой забормотал он, — я выбрал бы другой талант, сильнее вашего, если б завидовал”. Я любовался им, пока он говорил это. “Кого же бы выбрал он? — думал я, — писали в то время Дружинин, Григорович (деревенские рассказы), Достоевский написал “Бедные люди”, все это — даровитые люди, но не в его роде (я один, по роду сочинений, был его соперником), а главное, никто из них вперед ему о своих замыслах не говорил: он это обстоятельство хотел похерить и из моей даже памяти”.

“Нет, нет, не я и не вы (бормотал он) первые писатели” (“и что за первые писатели в наше время! Что за школьничество!”, — думал я, глядя на этого первого…). — А кто? — спросил я с любопытством, — Островский. “Нет, граф Лев Толстой”. (А граф Лев Толстой в то время, когда начались эти заимствования у меня, явился только еще с военными рассказами). Словом, он был смущен тем, что его осмелились угадать (а он так веровал в непроницаемость своих расчетов!), его планы, и сам не знал, что говорил! “Полноте, И.С., — сказал я, вы всеми мерами добиваетесь этого первенства, делая вид, что это вас и не занимает совсем, наружно небрежничаете, а между тем всю жизнь вашу положили вы в эту интригу (его опять страшно передернуло при этих словах — он даже вздрогнул). Уже другие говорили мне, — продолжал я, — что у вас, после “Записок охотника” да “Первой любви”, “Аси” ничего своего не было… (И действительно, мне говорили это несколько раз — и между прочим К.О.). Вы, — продолжал я, — домогаетесь доказать за границей: quela literature — c̉est moi, т.е. вы? Берете мои повести, ломаете наружную обстановку, удерживая всю психологическую подкладку, выбирая лучшие места, даже отдельные фразы, делаете слепки с разговоров, картинок — и ставите ноги в те следы, где я иду”…

“Да, да, — с усмешкой и глядя в сторону{43} перебил он, — да, это вы так делаете”.

“У меня есть еще кое-какие письма о том, когда именно писались романы” — сказал я.

Он при этом как-то странно и загадочно улыбнулся. Я понял отчасти эту улыбку. Говоря Стасюлевичу об этой истории, я прибавил, что я желал бы забыть ее и забыл бы, если б не мешал “Обрыв”. Так как я его уже напечатал, то, помимо моей воли и воли Тургенева, толки могут быть подняты со стороны. Между тем, прибавил я, я бросил почти всю переписку по этому поводу в огонь (вот эти слова Стасюлевич, сблизившись потом с Тургеневым, конечно, и передал ему), кроме, однако же, двух-трех случайно уцелевших писем, где говорится в намеках о моих романах.

“Ну, хорошо, — вдруг вспомнил он, — а после “Обрыва” вы ничего не писали, а мои сочинения — откуда? У вас взял?” (Он разумел вышедшие после “Обрыва” его мелочи: “Бригадир”, “Стук-стук-стук” и т.п.).

“А это, — сказал я, — вы начерпали сюжеты из моих же писем, которые вам передавали!” Он вдруг остолбенел и поглядел на меня с изумлением. Он видел, что я догадался и об этом источнике!

“Да, много тут лжи, — продолжал я, — вы приписываете мне то, что сами сделали, говорите под рукой, что не вы заимствовали у меня, а я у вас — словом, выворотили правду наизнанку… ложь!”{44}.

“Вот вы говорите теперь, — перебил он, — что я поручил Макарову передать вам о желании видеться с вами, а я ему ни слова не говорил!” — солгал он опять.

“Я не приписываю этому никакой важности, — сказал я. — Оставим это! Но мне все это наскучило”. (Я разумел — эти подсылки кумовьев и прихвостней, выведывания, все эти гадкие тревоги, чтоб не давать мне писать).

“Не хочу разбирать, насколько тут правы или виноваты другие: очевидно, конечно, что они тут впутываются между нами, может быть, кому-нибудь нравится ссорить нас, не знаю их целей, а знаю только, что ничего подобного ни до нас не было, ни после нас не будет — таких сходств случайно быть не может! Предлагаю вам вот что: быть друг другу чужими, стать опять друг к другу в то положение, в каком мы были до смерти Дружинина. Может быть, покойнее будет. Мы не говорили и не кланялись: поклон я готов всегда отдать при встрече…” — “Ну, хорошо, хорошо! Пускай, пускай! Не надо и поклона!” — живо и как будто рассердившись проговорил он. — “Прощайте! Фуй, фуй! Зависть! Как это можно!”

И мы разошлись. Разговор передан с буквальною точностью. Не знаю, как он передал его своим друзьям. Я передал его только одной или двум очень скромным особам. Не думаю, чтобы они пересказали его кому-нибудь.

Обращусь назад. Пока печатался “Обрыв” — к концу этого времени, в апреле, вдруг толки хвалебные будто стали смолкать — и до меня долетали такие фразы, сказанные в мое оправдание не мне, а другим, вполголоса: “Помилуйте, говорило одно лицо: да я знаю “Обрыв” с 1860 года!” (“Верно, Тургенев уже подсунул что-нибудь, пустил втихомолку каплю яду, чтоб отравить успех романа!” — подумал я). Так и вышло! Я стал прислушиваться, но мне ничего не говорили. Случайно как-то, не помню кто, заговорил со мной о M-me Bovary, par Flaubert — и спросил, читал ли я этот роман? Я сказал, что нет. Ах, прочтите, прочтите, заговорили мне, что это за прелесть! И осыпали похвалами. Я достал книгу, начал читать, но эта картина des moeurs de province, как там сказано (мне неизвестных) — показалась мне скучна. Я бросил. И спустя уже значительное время после выхода “Обрыва”, слыша опять толки об этой книге, как будто намекающие на некоторые характеры “Обрыва”, прочел ее внимательно — и с большим, правда, трудом, выделив из кучи чуждой обстановки, чужих нравов, подробностей характеры двух-трех главных лиц, узнал в них подобие из “Обрыва”: именно в лекаре, муже героини — учителя Козлова, в madame Bovary, его жене — Улиньку, жену Козлова, тут же и студент (Райский), знавший ее девушкой и любивший ее и опять сошедшийся с нею, как Райский с Улинькой. Словом, фабула романа, план, главные характеры, события романа, психология — это параллель эпизода Козлова и жены.

Но это так искусно утоплено в массе подробностей чужой сферы, прибавлений — что надо знать “Обрыв”, как я, чтобы отыскать это сходство!

“Тогда, значит, и нет сходства!” — скажут на это. Нет, есть. Прочитавши обе книги, одну за другой, спросите себя, какой характер у Козлова и какой у лекаря Бовари? Капля в каплю: один и тот же! Точно тоже и у обеих женщин! И Улинька, и M-me Bovary — один и тот же тип! Вот если бы перевели “Обрыв” на французский язык — там наш дорогой патриот Иван Сергеевич сейчас бы и указал, что “уже это-де есть по-французски (а как видно, что оно писано не французским пером и не в духе французском!)” и что, конечно уж, русский автор заимствовал у французского, тем более что Madame Bovary вышла в 1857 или 1858 году, как видно из статьи о ней в парижских письмах Эмиля Золя (“Вестн. Европы”, 1875 — сентябрь, октябрь и ноябрь), и вдруг прославила автора и даже повела к процессу в суде о безнравственности героини!

“В самом деле, скажут: как же — в 1857 году”. А так же! Я весь роман залпом рассказал Тургеневу в 1855 году! Все, решительно! Как теперь помню, как особенно описывал студенчество Козлова, его неловкость, бедность, нелюдимость, как молодая девочка Улинька и товарищи его смеялись над ним, как она сняла фуражку с него, а он не заметил и жадно ел! То же сделано и с лекарем Бовари, но для того, чтоб уничтожить наружное сходство — Бовари женат на второй жене, ест он также много, но это перенесено из детства в зрелый возраст, кроме того, придумана куча других лиц и эпизодов! Цель зависти тут та, чтобы взять мое и спрятать туда: “Вот-де, не у тебя, а у другого это было прежде!” Пересказывая свой роман Тургеневу, я остановился особенно на этих подробностях и потом рассказал характер Козлова, уже учителя, его доброе сердце, его ученость и безнравственность жены.

Конечно — я не все сцены конца подробно рассказал ему, потому что едва ли тогда сам имел их в виду и потому сходство и ограничивается больше только первыми моими 3-мя частями, а далее уже в “Madame Bovary” идет другое. Тургенев, очевидно, помнил типичность характера (он, конечно, после моего рассказа тотчас записал все, иначе не упомнил бы) и они там вдвоем и обработали, и приделали к этому характеру нелепейший конец, самоубийство ея, в чем Золя справедливо и упрекнул его в своих критических Парижских письмах (“Вестник Европы”, сент., окт., ноябрь 1875).

52
{"b":"947441","o":1}