Умберто чуть не погиб, когда до деревни было уже рукой подать.
Автобус ходил только до Сан-Себастьяно, и он выбрался из него на маленькой площади уже под вечер. Здесь у него была последняя возможность запастись продуктами — в первую очередь Умберто почему-то интересовал сахар, — но сегодняшних денег у него не было, а лавка комиссионера оказалась закрытой.
Ночь он провел под рыночным прилавком на разорванных картонных коробках, накрывшись газетами. Больше всего он опасался за свой тяжелый мешок, гремевший железом, поэтому пришлось положить его под голову и мучиться от неудобной позы все оставшиеся до рассвета часы.
В шесть утра от болезненной рваной дремоты его избавил полицейский, изгнав из убежища тычком сапога в подреберье и заставив прихватить с собой весь мусор. Газеты Умберто пожалел выбрасывать и неплохо скоротал время на ступеньках перед комиссионной лавкой за их чтением.
В восемь утра комиссионер, наконец, отпер свою лавку, и Умберто вступил в ее прохладный полумрак, сжимая в кулаке заранее приготовленную монету. Полчаса он спорил с одышливым толстяком о цене на динар-Султани, отчеканенный в Египте при Сулеймане Первом Великолепном[1] . Да, монета немало походила по рукам, и ребро ее в одном месте несло явный след напильника, но арабская вязь с обеих сторон на ней по-прежнему читалась, и золота в динаре оставалось не менее трех граммов.
Толстяк все косился на мятый и давно вышедший из моды костюм Умберто, на его разбитые башмаки, на культяпку правого мизинца и почему-то шепотом предлагал за динар смешные деньги, прекрасно зная, что гринго, не задавая лишних вопросов, отвалят за монету не меньше пятидесяти долларов.
Они ударили по рукам на двух сотнях новых крузейро[2] . Не торопись так Умберто, он мог бы выбить из скупщика на двадцатку больше, но времени как раз не было, а полученной суммы хватало и на сахар, и на две пары крепких башмаков.
Через час, с изрядно потяжелевшим мешком на плече, но испытывая прилив сил от выпитой кафезиньо[3] и съеденной на ходу теплой лепешки, он отсчитал двадцать крузейро водителю «форда» пятьдесят шестого года с ржавыми порогами и свежевыкрашенным капотом.
К несчастью, беспокойная ночь дала о себе знать, а на мягком диванчике машины оказалось так покойно, что он вздремнул. Спать да ехать — скверное сочетание, и расплата пришла немедленно. Казалось, лишь на несколько минут он прикрыл глаза, но за это время кончилось утро, прошло время сиесты, тени удлинились, и солнце лишь на ладонь вытянутой руки не дотянуло до горизонта.
Высадившись у магистрали, которой и в помине не было, когда он покидал деревню, Умберто не колебался. Ему стоило побыстрей уносить ноги, пока водитель удивленно крутил головой по сторонам, пытаясь понять, действительно ли он перенесся из утра в вечер или это ему только кажется.
До деревни можно было добраться старой дорогой — она начиналась совсем недалеко отсюда и петляла по лесу, огибая заболоченные низины, и шла сначала по правому берегу речушки, а после брода перебрасывалась на левый. Новое же шоссе строилось точно с востока на запад, и, как прикинул в уме Умберто во время разглядывания схемы в газете, если свернуть с него на двенадцатой миле и пойти прямиком через лес, он сможет добраться домой еще до полуночи. Потому он пристроил мешок поудобней и двинулся по гладкому асфальту, твердо ставя на него ноги в новых, неразношенных и поскрипывающих при каждом шаге башмаках.
Рассчитал Умберто все правильно — просто не повезло. До захода солнца его четырежды обгоняли грузовики, сначала старые, с длинными капотами, потом один новый, из тех, где водитель сидит прямо над двигателем. Четвертый самосвал был настоящей махиной, с колесами высотой в человеческий рост и стальным кузовом, полным щебенки. Никто из водителей не обратил внимания на поднятую руку старика, идущего по шоссе.
Вскоре с неба посыпался мелкий осенний дождь, и ему пришлось снять пиджак и накрыть им мешок сверху из опасения за положенные внутрь пакеты с сахаром. Он понятия не имел, зачем его купил, увеличив ношу на два килограмма, — в деревне, сколько он помнил, всегда делали свой, домашней выварки. Но, раз уж он это сделал, значит, так было нужно. Вернее, будет нужно.
Совсем стемнело, а дождь все не прекращался, как будто вместе с сегодняшним днем закончилось и лето. Идти, однако, было легко, потому что вода на асфальте не задерживалась. Капли, упав с темного неба, отскакивали от полотна водяной пылью, собирались в мелкие ручейки, скатывающиеся с дороги по глинистому склону насыпи в глубокий кювет и превращаясь в нем в мутный бурлящий поток.
Придорожные столбики закончились еще на восьмой миле, а вскоре Умберто сбился и со счета шагов. Войдя в согревающий ритм ходьбы, он прошел несколько дальше места, с которого нужно было свернуть в лес. Только когда мощно рявкнула за спиной нагнавшая его чудная, не касающаяся земли машина, Умберто понял, что оказался западнее деревни.
Транспорт просвистел мимо, мелькнув двумя этажами освещенных окон, но Умберто не успел разглядеть его, шарахнувшись в сторону и рухнув на склон насыпи. Скольжение по мокрой глине длилось секунду. Еще мгновением дольше — и он с головой ушел бы в бурный ручей у подножия насыпи, увлекаемый своей ношей. Однако Умберто сумел оттолкнуться, перелетев кювет и упав на другой стороне рва. Лязгнул металл в отброшенном мешке, и звонко хрустнуло в левой руке, окатив тело запоздавшей волной жара и боли. Умудрившись покалечиться совсем рядом с домом, он принялся облегчать душу безостановочной бранью на всех сохранившихся в памяти языках.
Исчерпав запас арамейских ругательств и перейдя к древнегреческим, Умберто почти успокоился. На «поедателе кала своего отца» он выдохся и принялся ощупывать удерживаемую на весу руку. Чуть повыше запястья в ней будто появился дополнительный сустав, в котором кисть легко и почти безболезненно сгибалась к тылу, но отказывалась двигаться в обратном направлении. Пальцы на руке скрючило, они похолодели и онемели, а при попытке размять их вызывали боль в месте перелома. Расстегнув пуговицу на прилипшей к телу рубашке, Умберто как смог пристроил поврежденную руку к животу, вздрогнув от ее прикосновения, как от чужой.