Литмир - Электронная Библиотека

Протоиерею Петру,

настоятелю храма Покрова Божией Матери

и всем священникам войны посвящается...

1. Ecce Homo

Я видел этого человека

Он шёл на костылях...

Это не было движение человека – это было движение креста. Он тащил себя через грязь, как вкопанный, как вросший в землю корень, который не выдернуть – только с кровью. Костыли скрипели, как упрёк. Под ногами – мёрзлая земля, в небе – гул разрывов, в лёгких – горячий дым войны, который стал воздухом. Он не спешил. Потому что некуда было спешить. Ибо спешка – роскошь живых.

У него не было левой ноги.

Она осталась где-то там, на на раскисших от крови дорогах – в воронке, вместе с куском металла, с мешком гречки и детским мишкой, пропитанным соляркой. Он не кричал тогда – не было смысла. Земля приняла его в себя, как принимает всё: кровь, страх, бессилие. Он помнил тишину. Эту великую, нечеловеческую тишину, которая приходит после взрыва. В ней всё становится правдой. И если ты не умер – значит, стал частью этой правды.

Когда очнулся, вместо ноги была пустота. Врач сказал:

– Крепкий. Выживешь. Но теперь ты инвалид.

Он усмехнулся, как умеют усмехаться те, кто слышал, как смерть зовёт по имени:

– Нет, сынок. Я теперь свободен от гордыни своей походки.

Он шёл, и ад отставал. Ад не любит тех, кто не сдается.

В городке всё было по-прежнему: крыши, пробитые осколками, коровы без телят, дети без матерей. Только церкви не было – остался один купол, сгоревший, как нимб святого после расправы. Ему туда. В подвал школы, где молились. Там был хлеб. Там была соль. И молитва.

– Батюшка, – сказал кто-то в темноте, – не привёз?

Он вынул мешок. Крупа, соль, свечи. Он не говорил – просто смотрел. Смотрел так, будто видел не людей, а души, истончившиеся от боли, вытекшие сквозь глаза, иссохшие от слёз, но всё ещё – живые.

В подвале стоял запах гари и ладана. Кто-то шептал молитву. Кто-то молчал. Он знал: молчание – это высшая форма просьбы. Оно не требует, оно кричит без звука. Он сел, положив костыли рядом. Помял руки. Они тряслись. Не от страха. От памяти.

Когда-то он тоже боялся. Боялся боли, бессилия, тьмы. Но потом понял: страх – это не враг. Это ангел, уставший ждать твоего ответа. И если ты не сражаешься со страхом – ты становишься им.

Он помнил женщину с ребёнком. Мальчик был мёртв. Женщина – нет. Она держала его на руках, как живого. Он ничего не сказал. Он только накрыл их плащом. И ушёл. Потому что слово – это роскошь среди мёртвых. А плащ – это всё, что у него было.

Они молчали вместе. Он и народ. Он и земля. Он и Бог.

Он больше не проповедовал. Он просто был. А быть – значит стоять, когда всё падает. Значит идти, когда некуда. Молиться, когда Бог молчит.

Видели его. Многие. Одни – как святого. Другие – как безумца. Но он никого не видел. Он видел только дорогу. Она была вся из крови и молитв.

Когда-то он был учёным. Писал книги, любил спорить, ходил по аудиториям, как по храмам. Гордился умом, логикой, речью. Теперь он знал: ум – это пыль, если в нём нет любви. И логика – оружие лжи, если не служит милосердию.

Теперь он говорил коротко. Или не говорил вовсе.

Однажды его спросили:

– А как ты стал таким?

Он ответил:

– Я видел, как брат убивает брата. Как мать продаёт дочь за буханку. Как человек, умирая, молчит – не потому что гордый, а потому что не хочет мешать.

– И ты всё равно веришь?

– А разве у меня есть выбор?

Ночью он не спал. Смотрел в потолок. Там была трещина – шла, как молния. Он думал: “Так и душа моя. Вся в трещинах. Но если в неё входит свет – значит, ещё жива”.

Он боялся только одного: что перестанет чувствовать. Что боль станет привычной. А привычка – это смерть без выстрела.

Утром вышел. Сел на крыльце. Курил. Курил, как грешник. Как человек. Кто-то подошёл.

– Отец, ты нам нужен.

Он посмотрел. В глазах того – пустота. Треснувшая, чёрная, как окоп в ноябре.

– Я вам не нужен, – сказал он, – вам нужен Тот, Кого я ищу.

– А если мы Его не найдём?

Он затушил окурок:

– Тогда станьте Ему местом.

Шёл дальше. Костыли подмышками. Тело склонившееся. Лицо – без возраста. Только глаза жили. Жили, как живут руины – не домом, а памятью.

Он знал: мир не спасётся справедливостью. Справедливость мертва. Спасётся он любовью. Любовью без причины, без надежды, без слов.

Он был не героем. И не святым. Он был просто человеком. Человеком, который не позволил себе стать зверем. В этом и была его война.

Вечером вернулся в развалины дома. Одна икона уцелела. Тёмная, копчёная. Он не молился – просто смотрел. И в этом взгляде было всё: и покаяние, и вера, и отчаяние, и надежда.

Потом лёг на солому. Костыли – у стены. Возле сердца – молитва.

Не произнесённая. Не записанная. Не каноническая.

А живая.

Как боль. Как хлеб. Как мир, за который стоит умереть. Или – жить.

+

2. Заложники войны

Он стоял, как дерево без корней, но не падал. Один на одной ноге среди выжженной земли. Ветер гнал пыль, как догмы – по чёрствым душам. Вокруг него было не поле, не город, а то, что оставалось после человека. И он был среди этого, не чтобы судить, а чтобы молчать рядом.

Война не кончается, когда перестают стрелять. Она живёт в глазах, в шрамах, в том, как человек жуёт хлеб, будто ворует у смерти. Он видел это. И пошёл туда, где нельзя было жить. Туда, где жизнь ещё не сдалась.

Он пришёл без крика. Без ризы. В грязном бушлате, в котором однажды вынесли его из-под обстрела, он вошёл в развалины школы. Старый скелет стены, запах плесени, ржавая воронка у входа. Но здесь должен был быть хлеб. И чай. И место, где никто не спросит: “Ты с какой стороны?”

– Это точно церковное дело, батюшка? – спрашивали те, кто давно променял евангелие на отчёты.

– Это дело живых. А пока живы – есть время для покаяния.

Он клал хлеб на стол. Ножом, притупленным от железных банок, мазал масло. Разливал кипяток по чашкам. Его костыль стучал, как метроном – от стола к людям, от женщин к детям, от бездомного к убийце.

Он не спрашивал. Кто ты, сколько убил, во что веришь. Он просто ставил перед человеком миску супа и ломоть хлеба. Потом человек ел. А когда человек ест, он становится тише. И в этой тишине что-то внутри успокаивается. Душа отогревается, как руки у печки.

Они приходили – серые, с глазами пустыми, с голосами, как пепел. Мальчишки с автоматами, которые уже не помнили, зачем стреляли. Бабки, которые хоронили сыновей и молились, чтобы не пришлось хоронить внуков. Девочки, которые молчали так, будто слова были выжжены у них изо рта.

И он сидел с ними. Не как святой. Как такой же изломанный. Без ноги, с привкусом крови во рту, с молитвой, которая давно стала криком, обращённым в пустоту. Он сидел и ел с ними. Потому что если ты ешь с грешником, то грех не прирастёт – прирастёт жалость. И жалость сильнее всякой проповеди.

Женщина одна пришла – волосы седые, глаза чужие.

– Ты что, с Богом пришёл? – спросила.

– Нет. С хлебом.

– Хлеб не спасёт.

– А Бог – без хлеба?

Она молчала. Потом села. Потом съела. Потом – впервые за три месяца – заплакала.

Он знал: не все придут к храму. Но если храм придёт к ним – тогда, может быть, что-то проснётся. Он не строил церкви. Он ставил лавку, кипятил воду, резал хлеб. Это и была его литургия.

Он не боялся. Потому что был уже за гранью страха. Что тебе страх, когда нога твоя осталась под бетонной плитой вместе с остатками прошлого? Он был свободен. Не от боли – от себя.

Иногда приходили те, кто не просил хлеб. Они приходили украсть. Сломать. Забрать. Мародёры. Бесплотные, как дым. Один раз он встал между ними и мешком с крупой.

– Убирайся, старик.

– Возьмите. Но сначала поешьте.

– Мы не просим.

– А я не жду благодарности.

Тот плюнул ему в лицо. Но всё равно ел. А потом, ночью, вернулся. Оставил у порога мешок картошки. Не сказал ни слова. И ушёл в темноту.

6
{"b":"946724","o":1}