Литмир - Электронная Библиотека

Ко времени окончания факультета он был уже известным общественным деятелем. И об этом свидетельствовала его внешность. Лицо, вызывающе холеное, приобрело надменное и строгое выражение. Глаза и излом бровей, как у Катона, говорили о постоянной работе мысли и немалых заботах. Только округлившееся брюшко стало больше выдаваться и на нем поблескивали позолоченная цепочка и часы, якобы подарок одного из учеников, у которого он был репетитором. Пиджак и пальто он теперь редко когда мог застегнуть, потому что непрестанно толстел, а воротник вечно мялся и ломался под натиском толстой, крепкой шеи. Единственное, что осталось прежним, что «облагородить» оказалось не под силу, были руки, правда, всегда тщательно вымытые с мылом, но волосатые, с жесткой, потрескавшейся и по-крестьянски грубой кожей, да еще ноги — огромные, с широкими ступнями, которые выпирали даже из новых, только что купленных туфель, загребали, шаркали и тяжело шлепали при ходьбе.

Как только его партия пришла к власти, он получил службу в окружном городе на родине. Там с его белградскими связями он вскоре возглавил местную партийную организацию и таким образом в своем ведомстве обскакал всех коллег и товарищей. Благодаря опять-таки партийным связям, он выгодно женился, взяв, как водится, богатую невесту с большим приданым. К тому же, еще до женитьбы, в качестве судьи по делам опеки, он так распорядился завещаниями ее родственников, что она получила значительно больше, чем остальные наследники, приобрела целое состояние. Девушка, правда, уже была в годах, как и все девицы с большим, но запутанным наследством, отвоевать которое не каждому по зубам, и потому не всякий отваживался на сватовство, боясь, что не получит того, на что рассчитывает. И хотя она еще не стала старой девой, но уже приближалась к этому, красота ее явно перезрела и зубов уже немало было вставных, да и лицо, истомившееся ожиданием страсти, приобрело одутловатость. Но он был доволен, даже счастлив, потому что она принесла ему все, к чему он стремился: дом, да еще собственный, и не пустой, а полная чаша. Дом был забит и старой и новой мебелью, мягкими пуховыми подушками, кроватями, плюшевыми покрывалами, одеялами, простынями. Старый, хорошо ухоженный сад, с сортовыми, выращиваемыми по новым правилам фруктами и овощами. В городе — несколько магазинов и одно из центральных кафе. Под городом превосходные нивы и даже в его родном селе небольшая усадьба с водяной мельницей. Растащенное по частям, все это еще недавно было в страшном запустении и даже как-то не замечалось, но теперь, объединенное в руках Тасы, обнаружило свои истинные размеры и ценность. С неслыханной строгостью, якобы наказуя порок в лице своих арендаторов, неимущих и бесправных, он взыскал все долги вместе с процентами. Неплатежеспособных крестьян-арендаторов он закабалил новыми долгами или просто отобрал у них землю.

И только после того, как, скупив акции, он прибрал к своим рукам городскую сберегательную кассу и банк, он успокоился, притих и словно бы притаился. Теперь он с головой ушел в партийные дела, в разные собрания, конференции. Регулярным распространением подписки на центральный партийный орган, организацией увлекательных вечеринок, щедрыми пожертвованиями он всех в комитете оттеснил на задний план и занял в нем первое место. И тогда не было для него большей награды, чем отправиться на предвыборное собрание в ближайший городок. С ним, в его экипаже, — депутат из Белграда, какой-нибудь бывший или будущий министр. Дорога, солнце, ужасная дорожная тряска, сладостная ночная прохлада, самодовольство, гордость от мысли о верной победе на предстоящих выборах — все это сливалось в упоительное чувство, оно усиливалось еще больше при виде крестьян, которые по той же дороге идут на тот же сход и, заметив его экипаж, ускоряют шаг, почти бегут, боясь опоздать к началу. А дальше въезд в город. Мост через какую-нибудь речушку. Рядом с городской управой — украшенная флагами кофейня. Весело вьется голубой дымок над пушкой после торжественного залпа, а перед кофейней черным-черно от народа. Можно различить представителей отдельных сел, общин. Предводительствуют или писари, или старосты в полудеревенских, полугородских костюмах, в шляпах с отвислыми полями и с палками в руках. Они прохаживаются возле своих подопечных, словно бы наводя порядок, или стоят в первом ряду, чтоб попасться на глаза и ему, и министру — глядишь, заработаешь благодарность за проявленное рвение и останешься на прежней должности. Вот наконец и прибыли. Кучер резко осаживает коня. Председатель общины и писари хватают разгоряченного коня под уздцы, министр от него ни на шаг — так скорее привлечешь к себе внимание схода! И вот уже в толпе у кофейни прошел говорок:

— Господин Таса! Господин Таса и господин министр!

Он со всеми здоровается за руку, с некоторыми из богатых крестьян даже целуется. В кофейне в клубах табачного дыма, смешанного с запахом сивухи, крестьянской одежды и сырости, так как нынче, а это случается один раз в год, помыли полы, он занимает свое место во главе самого длинного стола. Открывает собрание. Произносит приветственную речь. Да какую яркую, убедительную! Сначала, помня о присутствии депутата, он говорит сдержанно, учено, сухо, несколько свысока, со строгим выражением лица. Своим толстым животом и пальцами сильных, волосатых рук, на которых поблескивают тяжелые золотые кольца, он оперся на стол и, говоря, прислушивается к золотому позваниванию цепочки, волочащейся по столу при каждом его движении. А дальше, все более увлекаясь, словно хмелеет. Его пьянит собственная речь, а еще больше этот деревенский дух, отдающий одновременно и соломой, и навозом, и застоявшимся воздухом тесной комнатенки, напоминающий ему о его происхождении, о детстве, о родителях-крестьянах. И так этот дух бередит душу, так захватывает, что свою речь Таса заканчивает, почти подпрыгивая, будто с кем-то дерется, а потом падает в изнеможении на стул, вытирая пот и принимая поздравления.

После всех предвыборных собраний, выборов, как всегда удачных для тех, кто у власти, какие же тогда начинаются прекрасные деньки! Настоящая жизнь. Всюду свои люди. И окружное и уездное начальство. Налог — минимальный. Община во всем идет тебе навстречу. Перед твоим домом и фонарь горит, хотя его нет даже на мосту.

А дома — и дрова наколют, и сад уберут крестьяне или бедняки горожане в надежде, что ты их определишь в полицейские или в таможенные писари. И жена у тебя умница: в обеденный час и носа не кажет из комнаты, пусть люди сбегают в кофейню, поедят на свои кровные, а потом снова берутся за дело.

И Таса как сыр в масле катается среди всего этого изобилия и роскоши, он бы совсем разомлел от полноты и обилия всевозможных наслаждений, если б время от времени его не выводили из себя и не отравляли ему жизнь. И всегда во время рождественской или пасхальной ярмарок. Правда, случалось это раз в год, но ему и того было достаточно.

Не с утра, а что-нибудь возле полудня в его канцелярии неожиданно появлялся рассыльный и докладывал:

— Приехали!

— Кто? — вздрагивал он, сразу ощущая горький комок в горле.

— Да они! — испуганно, как будто сознавая, насколько неприятно это известие, повторял рассыльный.

— Да кто там наконец? — прекрасно зная, о ком идет речь, кричал он.

— Ваши, деревенские, — звучал еще более испуганный голос.

— Ну, ладно! Так бы сразу и говорил! — прикидываясь спокойным, отвечал он.

— Я не решился сюда их впустить, а отвел прямо в кофейню, а хозяину наказал накормить их и напоить, — несколько осмелев, продолжал рассыльный.

— Хорошо, хорошо, — повеселев, говорит Таса. — А в какую кофейню?

— Да ту, что рядом с весовой, в Василькову. Там всегда пусто.

Таса встает. Что им надо? Почему они не оставят его в покое? Сколько мог, он им помогал. Брата устроил полицейским в соседнем уезде, с отца не берут никаких налогов. И местный староста ни в чем их не притесняет. Чего они еще от него хотят? Но идти к ним все равно надо, потому что он хорошо знает свою безрассудную мать — не приди он, не покажись ей сейчас — обнимать и целовать сына она уже давно не решалась, — подкараулит его в суде или посреди базара. И он идет. Рассыльный хочет подать ему пальто, но он берет его в руки. Он наденет пальто по пути, дергая плечами, чтобы все видели, что он занят, спешит, и не задерживали. Не по главной улице, а переулочками добирается он до этой кофейни. Уже издалека в дверях видит отца. Тот стоит, опираясь на палку, широко расставив ноги. А чтоб все видели, что и он не лыком шит, — недаром у него такой сын! — напялил на себя вместо деревенского кафтана старую солдатскую шинель, вместо опанок — стоптанные башмаки. Подходя ближе, Таса ясно различает густую растительность на могучей отцовской груди. Проклятая волосатость и его преследует всю жизнь! И что всего неприятней — отец стоит на самом видном месте, в дверях, словно подзадоривая прохожих: смотрите, мол, вот он я, отец господина Тасы! Никак не приучишь его к порядку, мать-то вроде удалось вышколить. Она и сейчас не смеет высунуть носа — только в окошке маячит ее умотанная платками и шалями голова. Увидев его, отец словно цепенеет. Переминается с ноги на ногу, покашливает. И чем ближе подходит Таса, тем больше робеет отец. То схватится за шапку, то, сообразив, что ни к чему это — сын все же, — засунет руки в карманы. И только когда Таса подойдет вплотную, он вдруг, наконец решившись, протягивает ему свою ручищу:

86
{"b":"946351","o":1}