Я не могу этого слышать.
— Брось, Гришка. Скоро выйдем к своим, подлечишься…
Но Виктор, наверное, умнее меня. Или старше.
— Не мешай ему, Алексей.
— Понимаете, ребята… Мать у нее хорошая, жена моя. Очень хорошая. Но ведь она через год, через два выйдет замуж. Пойдет своя жизнь. Она красивая, жена… Дочку не оставьте.
— Будь спокоен, друг, — говорит Виктор.
— Расскажите ей обо мне. Она большая — восемь лет — все поймет, запомнит. И про белочку эту… расскажите… Она городская, не видала таких…
Тут он начинает путать, бормотать, совсем ничего нельзя разобрать. Видно, жар. Мы поднимаем его, идем дальше.
На четвертые сутки пришли в полусожженное, разграбленное село. Из уцелевшей крайней избы быстро вышла маленькая сморщенная старуха в колом стоящем кожухе и здоровенных дырявых валенках и сразу стала кричать:
— Явилися! Выставились! Вы бы еще на дорогу вылезли!
Виктор замахал на нее руками:
— Стой, стой, мать, погоди. Ты кто?
— Кто, кто… Тетей Дашей зовут.
— Товарищ у нас раненый, тетя Даша…
— Ага, а я слепая, не вижу! Нет того, чтобы в лесочке темени дождаться. Фронт же вон рядом! Немец тут скрозь ходит. Куда я с ним днем-то денуся?! Э-эх! Несите в избу, чего смотрите!
Мы внесли его, положили на широкую лавку. Не открывая глаз, он что-то невнятно бормотал. Пальцы его рук слабо шевелились. Старуха всмотрелась, поднесла к губам кружку с водой. Так же, не открывая глаз, Гриша стал пить жадно, с клекотом, содрогаясь при каждом глотке.
Потом она оглянулась на нас:
— Чего стали? Ложитесь в углу. Стемнеет, вон по тому просеку пойдете. Он длинный, не сворачивайте. Как овраг минуете, так тишком, по-за деревьями идите. Немец там близко. К утру на болото выйдете. Переднюете в лесу. А ночью прямо через то болото. Оно не топкое, пройдете. И как раз наши будут.
Я с удивлением смотрел на эту маленькую суетливую старушку.
— Ты откуда все это знаешь, мать?
Она насмешливо сощурилась:
— Первого такого героя провожаю!
— А как же Гриша?
— Ночью бабы придут, в лес отнесем. У нас там погреба накопаны. Да ложитесь вы спать, не суйтесь под ноги!..
Виктор тормошил меня. Луна светила в окно и освещала сгорбленную фигуру старушки. Она сидела возле Гриши, слегка раскачиваясь:
— Спи, сынок, спи, соколик. Набирайся силы. Глянь, скоро снег сойдет, солнышко обогреет. Соку березного напьешься. Встанешь на ноженьки. Пойдешь весело по зеленой травушке. Спи, сынок, спи…
Мы наклонились над Гришей. Он поднял веки. Долгим, серьезным взглядом посмотрел на нас. Виктор до боли сжал мне плечо и твердо сказал:
— Будь спокоен, друг. Вернемся.
Я приехал в Москву на один день. На несколько часов.
И вот эта музыка. Поразительно, что мелодия творит с человеческим сердцем!
Смотрю на Аленку. Она не отрывает глаз от дирижера, чувствует мой взгляд и тихонько кивает и улыбается.
Близится финал. Скоро, скоро все духовые, все смычковые сольются в одну мелодию, светлую и мужественную…
В это время на эстраде происходит нечто необычное. Сзади, из-за оркестра, выходит пожилой человек в черном. Это служитель. Он нагибается к одному оркестранту, к другому, взволнованно жестикулирует и шепчет. Те пожимают плечами и продолжают играть. Зачем он мешает? Что-то случилось? Наконец, слышно, как глухие удары вплетаются в могучие звуки финала. Литавры? Взрывы. Взрывы бомб. Фашистские самолеты прорвались к Москве. Воздушная тревога.
Но мелодия финала уже родилась, она сражается, пробиваясь сквозь вой бомб. Теперь музыку заглушить невозможно — она звучит в каждом сердце. Ни один человек не уходит из зала. Разражаются последние аккорды финала. Мы встаем. В громе оваций тонут и бомбежка, и вой сирен, и свистки за окнами. У эстрады Шостакович угловато кланяется, поблескивая круглыми очками.
Я оборачиваюсь к Алене:
— Время мое кончилось. Прощай.
— Я буду ждать тебя, Алеша.
В последний раз оглядываюсь. И все это: гудящий зал, вытекающая из рядов толпа в полушубках и шинелях, она, неподвижная в толпе, не замечающая толчков, с прикованным ко мне взглядом сияющих глаз, — все это навсегда остается в моем сердце.
ЛЕШИЙ
Года через три после окончания воины, только что защитив диплом, очутился я по делам службы в глухом лесном районе, километрах в пятидесяти от Брянска. Лесничий весь день таскал меня по лесным угодьям, и к вечеру я совсем выбился из сил. Стояло жаркое, сухое лето. В лесу от тяжелого запаха разогретой хвои было трудно дышать и кружилась голова. Просыпавшиеся за воротник иголки кололи спину. К лицу липла паутина. В довершение всего спутник мой оказался молчаливым, угрюмым человеком, и за день мы не перемолвились и десятком слов. Иногда лишь, ткнув пальцем в пространство, он безразлично бросал:
— Березняк был… За оврагом шел бор… От просеки ельник начинался…
Да, все это было. Сейчас от роскошного, когда-то знаменитого на всю область заповедника осталось немного. Пни. Поваленные, полусгнившие стволы, покрытые ярко-зеленым ноздреватым мхом. Кое-где одиноко высились чудом уцелевшие деревья. Зато кругом, куда глаз хватал, буйная, до пояса трава, густой кустарник да над болотцами словно примятый коварный чакан… Лес, израненный, изувеченный войной, погибал!
Было ясно, что восстановить заповедник невозможно.
Мы вышли на опушку. Повеяло прохладой. Не сговариваясь, мы опустились на землю По другую сторону поляны над домиками лесничества закурились дымки. Послышались свисты и взвизгивания радионастройки — местный радист ловил станцию. Неподалеку за кустами звонко захлопал бич и донесся неясный говор — пастух разговаривал со стадом. Запахло ночной фиалкой.
Внезапно голос диктора громко и четко произнес: «Начинаем трансляцию концерта из Большого зала Московской консерватории». Здесь, в глуши, рядом с сонным, равнодушным ко всему лесничим это прозвучало точно с другой планеты. И мне так остро захотелось сейчас же уехать в Москву, оказаться в самой гуще взволнованных, празднично настроенных людей, тонких, чутких, интеллигентных. Я уже ощущал себя там, в насторожен ной тишине зала… Кто-то со сцены объявил: «Композитор Филиппенко. Квартет «Легенда о героях-партизанах», в четырех частях. Посвящается дважды Герою Советского Союза…»
— Легенда! — вдруг насмешливо пробурчал лесничий. — Еще одна легенда. Мало их навыдумывали…
Для меня, видевшего войну издали, из тихого сибирского городка, имя партизан было озарено романтическим светом, и я оскорбился:
— Выдумка?! Да это же исключительные люди! Они совершали…
— Комаров они кормили, — грубо оборвал меня лесничий.
Я с удивлением поглядел на него. Он сидел, мешковато прислонившись широкой спиной к сосне, расставив колени, угрюмо глядя перед собой. И его скуластое лицо с глубоко сидящими маленькими глазками показалось мне особенно некрасивым и даже тупым. «Как дичают люди в глуши! — подумал я. — А когда-то он был студентом, верно, так же, как я, мечтал о красивой жизни, о полезной деятельности, может быть, любил музыку… И вот итог: животная, однообразная жизнь, с утра до вечера водка…» В тот миг я пожалел, что избрал профессию лесовода, мне показалось, я увидел свое будущее.
Квартет неожиданно начинался певучей, широкой мелодией. Глубокие звуки виолончели были полны скорбного раздумья. Мелодия захватила меня. Раздражение улеглось. Стало жаль лесничего, захотелось, чтобы и он прислушался к музыке. Я снова оглянулся на него и обомлел. Он слушал! Да, он тоже слушал, с невидящими глазами, с неуловимо блуждающей на лице улыбкой.
Он заметил мой взгляд.
— Я встретил их здесь, неподалеку, в этом лесу, — сказал он тихо и покачал головой. — Измучены, разуты, раздеты, изранены… Настоящий мешок устроили им тут. Еще немного, и все полегли бы в болоте…