Литмир - Электронная Библиотека

Тот скользнул по мне безразличным взглядом:

— А пускай. Все равно.

Было два часа ночи, когда мы подползли к речке. Небо затянуло тучами. Черная вода казалась неподвижной. Противоположный берег был бесконечно далек, оттуда не долетало ни звука.

Лобанов долго вглядывался в темноту. Потом проворчал:

— Молчат, стервецы. А сунься, сейчас шпокнут.

Я хотел пошутить над его страхом, но голос мне отказал. Я вдруг ясно понял, что очень боюсь умереть. Мое тело, горячее, живое, через несколько минут перестанет чувствовать. И люди забудут мое лицо, мой голос. И будут жить и слушать тишину этой ночи… Здесь, в темноте, где никто не видел моего лица, когда оставались секунды, в которые еще можно вернуться, я испытал такой всеобъемлющий, животный ужас смерти, что едва сдержал стон.

Лобанов вздохнул, встал и, низко пригнувшись, косолапо ступая, медленно двинулся к воде. Он как-то боком, неуклюже и, как мне показалось, с оглушительным всплеском вошел в речку. В следующее мгновение он исчез в темноте. Я бросился за ним и чуть не сбил с ног — он стоял по колено у самого берега и смотрел на меня. Бесконечно долго шли мы по илистому, вязкому дну. Вода поднималась все выше. Одежда промокла, и сделалось холодно. И уже хотелось, чтобы что-то случилось, чтобы поднялась стрельба — только бы кончилась эта ужасная тишина.

Лобанов выбрался из воды и прилег.

— Ты что, Лобанов?

— Слушаю. Чего лезть на рожон!

«Да он трусит!» — подумал я и тотчас ощутил прилив геройства.

— Вперед! Держись, Лобанов! — И пополз вверх к дереву.

Он что-то буркнул и пополз за мной, сопя и задыхаясь.

Дерево оказалось удобным — ветви начинались низко над землей.

Не успели мы устроиться, как неподалеку послышался шум. Человек спускался с откоса. Он скользил, грохоча осыпью, чертыхался по-немецки. Сверху кто-то негромко отвечал ему и смеялся. Мы замерли. Гитлеровец шел к дереву. Вот он ухватился за нижнюю ветку, подтянулся… Произошло худшее: враг выбрал для наблюдения то же дерево. Я оглянулся на Лобанова. Он не спеша доставал из-за голенища нож. Едва голова в каске показалась среди ветвей, Лобанов ударил. Раздался короткий стон. Тело с шумом свалилось вниз. Почти тотчас же послышался взволнованный окрик, другой. Потом длинная автоматная очередь. Взвилась белая ракета. И я на мгновение увидел, как на берегу, почти под нами, мечется несколько фигур в касках.

— Что теперь делать, Лобанов?

Он сидел неподвижно, чернея в ветвях, точно большая ночная птица. Молчал.

— Лобанов! Нас накрыли. Слышишь?

Вокруг нас уже сухо щелкали разрывные пули. Лобанов не отвечал и не шевелился.

— Да ты жив, Лобанов?

— Жив, — наконец протянул он спокойно. — Ничего, авось не заденет.

Но я уже ничего не мог с собой поделать.

— Лобанов, надо отходить, пока темно.

— Нельзя. Скоро наши пойдут.

— Какое скоро! Еще не светает.

— Да нет, скоро уже.

Он просто ничего не соображает. Сейчас нас убьют. Бесполезно, глупо погибнуть…

— Лобанов! Лобанов!

Он молчал. А выстрелы раздавались все чаще. Начали постреливать и с нашего берега. Вскоре огонь разгорелся по всей линии.

— Наши стреляют, чтобы дать нам отойти. Пока не поздно, Лобанов!

Он молчал. Оставить же его я не мог. Что-то приковывало меня к нему, что-то гораздо более сильное, чем желание бежать. И это-то и приводило меня в отчаяние.

Действительно, уже можно было различить силуэты фашистов, которые залегли на краю откоса и, очевидно, ждали дня, чтобы расстрелять нас в упор.

Рядом раздался треск, звон и почти тотчас крепкое ругательство Лобанова.

— Что там, Лобанов?

— Рацию разворотило. Эхма, вот влепило…

Я обрадовался:

— Ну вот, теперь нам тут нечего делать.

Лобанов помолчал, потом зашевелился:

— Да, надо ворочаться.

Мы спустились, перешагнули через тело убитого гитлеровца и побежали к воде. Разбитая рация болталась у Лобанова на ремне через плечо.

— Брось ты ее! К чему она?

Он стал прилаживать ее на спину.

— Ну да, потом доказывай, что не бросили исправную…

Мы вошли в воду. Я почувствовал себя в безопасности.

— Ты извини, Лобанов, я там, знаешь, болтал чепуху, мешал…

— Привыкнешь, — сказал он, не оборачиваясь.

И в этот момент фашисты нас заметили. Начался бешеный обстрел. Вода вокруг будто кипела. С нашего берега стали палить минометы. Вдруг Лобанов покачнулся, остановился, как-то странно кренясь на бок. Рация сползла в воду. Я бросился к нему:

— Ранен?

Он медленно с удивлением покачал головой.

— Не должно бы… Погоди, сейчас…

Но тело его все больше кренилось, и я подхватил его в воде. Было уже светло, и я впервые близко увидел его теперь остекленевшие серые глаза, доброе круглое лицо…

И, взвалив его на спину, я медленно, с трудом двинулся к своим.

В меня стреляли. Но мне было уже все равно…

Через два дня мы снова отошли.

Что-то было в этой симфонии, что привело мне на память ночь, когда я учился мужеству. Я не сказал Алене ни слова. Но я знал, она слышит в этой музыке то же. И когда вступили скрипки, я ощутил, как сжалось ее сердце. А потом весь мир вокруг залили страдания. И все-таки в музыке отчаяния не было! А было то самое лобановское тихое упорство, которое вело нас через все муки и смерти и которое означало для нас одно: мы победим!

* * *

От леса дул холодный сырой ветер. Пальцы одеревенели, не слушались. Я никак не мог ухватить круглый и белый, как череп, булыжник. Камень выскользнул и с грохотом покатился по насыпи. Я пригнулся. Но не последовало ни окрика, ни лязга затвора. Из-под локтя поглядел назад. Нет, он не заметил, отвернулся от ветра, закуривает.

Мы, сотня русских, строящих эту дорогу, обречены. Когда кто-нибудь окончательно теряет силы и не может работать, его сводят с насыпи, переводят через снежное поле и там, на опушке, убивают. Почти каждый день кого-нибудь. Иногда после выстрела долгий крик, тогда торопливая очередь. Но чаще один короткий сухой удар, и потом гулкое эхо над лесом. И тишина. Не разгибая спины, не оглядываясь, мы продолжаем носить и укладывать камни. Но я считаю каждый выстрел там, на опушке.

Что ни день, становишься слабее. Чувство голода исчезло. Завтра уже не хватит сил поднять камень. Ни дня дольше!

С того мгновения, как я пришел в сознание после контузии и увидел себя за колючей проволокой, я непрестанно думал о Лобанове. Я знаю, как поступил бы он.

Сейчас все решится. Если не промахнусь. Этот носатый, с пустыми глазами — мой. Деревянными шагами, как автомат, марширует он взад и вперед. Вот он возвращается. Осталось двадцать шагов. Я окажусь как раз возле того острого камня. В тот же миг полетят камни и в тех двух… А если не полетят? Если не осмелятся ребята? Всего несколько шагов осталось ему пройти. Беру камень. Только бы хватило сил.

— Бей их, товарищи!

Бесконечная, жуткая тишина, пока фашист стоит, покачиваясь, потом медленно валится на землю. И тогда наконец каменный грохот, как обвал. А оттуда, от поворота дороги, треск автоматов, топот сапог и лающая перекличка:

— Ауф! Ауф! Ауф!..

Вторые сутки мы идем через лес. Нас трое. Гришу, раненного в грудь, несем на шинели. Он хрипит и стонет. На ремне у меня фашистский автомат. И двадцать три патрона в обойме. Идем на восток. К своим. А вокруг лес. И снег. Безмолвие.

Когда спотыкаемся от страшной усталости, кладем Гришу на землю и разводим костер. Тихо вьется дымок. Пепельная белка проносится по веткам. Гриша следит за ней, и взгляд его проясняется.

— Март, ребята. Травой пахнет. Скоро белка порыжеет.

Виктор вынимает из-за пазухи сухарик, всовывает ему в руку:

— Обедай.

Гриша самый старый из нас, ему под тридцать. И у него уже есть дочь.

— Ребята, если я умру, не оставьте дочку. Помогите ей вырасти…

2
{"b":"946290","o":1}