Литмир - Электронная Библиотека

* * *

Кончив работу, они медленно с усталыми лицами и движениями собирают свои холстики, мольберты и стульчики, и все это относят в свой небольшой уютный отель «Золотой Луч» на улице Монж. Вечера они проводят в «Ротонде», где их всегда можно видеть за правым угловым столиком с большой вазой свежих цветов (дар Сигалов «Ротонде»). Здесь они встречаются со знакомыми, друзьями и отдыхают от живописи.

* * *

Поработав до лета, они обходят набережные и скупают русские книги. Как-то за чашкой кофе Мишель (так звали американца) сказал мне:

— Когда мы их читаем, кажется, что над нами пламенеет широкое русское небо и хмельной аромат цветущих берез нас окутывает.

И, помолчав, добавил:

— Какая непередаваемая радость — читать в Нью-Йорке Чехова, Маяковского и Бабеля!

Сигалы также бывают на известном Блошином рынке. Приобретают музейные золотые рамы, записанные холсты, на которых приятно работать, старинные вазочки и живописные восточные ткани (для натюрмортов).

Мещанинов их полюбил. Часто их приглашал к себе, угощал великолепными обедами и веселыми воспоминаниями о первых годах завоевания высокомерного Парижа.

Однажды Мещанинов «из чувства дружбы и любви» купил у Сигалов «Весенний пейзаж» и хорошо заплатил. Сигалы были счастливы. Их пейзаж, рассказывали они нью-йоркским друзьям, «висит в Париже в хорошей коллекции, у известного скульптора Мещанинова».

Недавно Мещанинов мне рассказал грустную историю. У Мишеля появилась какая-то профессиональная болезнь глаз. Мишель терял остроту зрения. Он перестал разбираться в задних планах пейзажа. Они смешивались в один общий серый фон. В Париже он связался с лучшим окулистом, и тот обещал помочь, но время шло и работать становилось все труднее.

Чтобы поддержать в Мишеле творческий огонек и не дать ему впасть в депрессию, жена Мари сопровождала его на этюды и нахваливала его работы. Усевшись позади него, она помогала ему работать. Давала советы, какие краски разводить, какой фактурой писать тот или иной пейзаж.

— Мишель, дорогуша, — шептала она, — добавь синего кобальта… Набери лимонного кадмия и прибавь растворителя. Или: — Не увлекайся серятиной…

Чтобы не дать Мишелю потерять веру в свои творческие силы, Мещанинов решил им помочь.

— Париж, — говорил он, — должен их согреть. Они это заслужили.

И Париж их согрел. Мещанинов купил у них еще один этюд и нашел для Мишеля выдающегося окулиста.

Приближался день отъезда Сигалов в Нью-Йорк.

Я знал, что они с глубокой грустью покидают Париж. Им хотелось бы еще посидеть в «Ротонде» среди друзей, поговорить с ними о современной живописи, о новинках.

Они часто говорили, что французские умы очаровывали их прелестью новизны. Сигалам очень хотелось бы побывать в музеях нового искусства, в мастерских выдающихся художников. Заглянуть еще раз в магазины, где висят работы Ван Гога, Монтичелли, Сутина и Шагала.

В Нью-Йорке всего этого, конечно, нет. Нью-Йорк очень слабое отражение Парижа. Но ничего не поделаешь. В Нью-Йорке их дом, их служба, заработки и маршаны… И родня.

Чтобы немного отвлечь их от грустных мыслей и рассеять, я, встретив американцев в «Ротонде», подсел к ним и заговорил о Москве.

Я знал, что они с большим вниманием слушают рассказы приезжих из новой России. Их волнуют живые, немеркнущие подробности о новых людях и об их, небывалой еще в истории, жизни.

И поэтому я им рассказывал все, что знал о героических двадцатых годах. Я им рассказывал о Маяковском, с которым я работал в Окнах РОСТА, о своем друге и ученике, поэте и художнике Багрицком, об удивительном, душевном Бабеле, о талантливом Олеше и других.

Сигалы точно с расплавленным сердцем слушали меня.

Глаза их прищурились, на щеках расцвела краска. После такой реакции я решил минут пять помолчать. Потом я продолжал:

— Это было время, когда каждый художник, скульптор, декоративист считал себя новатором, мечтал открыть новые пути и формы для советского искусства. Сколько было на это потрачено творческого жара! Работы мозга и души! Надо было писать дневник, но это казалось делом скучным и пустым.

И вдруг Мишель перебил меня и с покоряющей искренностью воскликнул:

— Я в курсе того, что было, и того, что теперь происходит в новой России.

И, постепенно воодушевляясь, он рассказал:

— В Нью-Йорке у меня большая, богатая библиотека русских и советских писателей и поэтов: Чехов, Горький, Куприн, Бабель, Маяковский, Багрицкий, Алексей Толстой, Фадеев, Зощенко и другие. У меня также имеются иллюстрированные журналы удивительных двадцатых годов…

Немного погодя, добавил:

— Как только приезжаем в Париж — спешим на набережные Сены. Букинисты целый год собирают для нас русскую литературу. Вот и сейчас везем с собой купленные у них два тома Маяковского, один том Пастернака и томик Бабеля. Мы очень высоко ценим нашу библиотеку и любим ее. Это наш университет и наш близкий друг. Но есть у нас одна бесценная память о России…

Он смолк. Допив чашку остывшего кофе и укрепив на носу золотые очки, волнуясь продолжал:

— Расскажу вам историю отъезда. Я со своей женой Мари уехал в Америку 20 лет тому назад. Как сейчас помню день отъезда. Была южная весна. Празднично цвели сады. Встали мы рано, после петухов, наскоро позавтракали и побежали на улицу. Обегали все ближайшие переулки, где жили наши друзья и знакомые. Говорили мало, целовались много. Бы вали минуты — плакали. Были памятные подарки. Мари — золотое кольцо с рубином. Мне — английскую бритву. Просили писать не открытки, а письма. Обещали. Потом мы с Мари пошли прощаться с посаженным и ухоженным нами фруктовым садом. Пришли, сели на знакомую, всегда гостеприимную скамью и с грустной нежностью глядели на отцветающие яблони и вишни, глубоко вдыхая их аромат. Ми нуту мне казалось, что падающие на землю лепестки выражают печаль прощающегося с нами сада. И вдруг — мне в голову пришла счастливая мысль. Набрать в большую жестяную коробку садовой земли с душистыми лепестками и захватить ее с собой в Америку. Так я и сделал. Ко робка с землей и лепестками хранится у меня как реликвия в шкафу вместе с русскими книгами…

Он умолк.

Сквозь его очки я увидел увлажненные глаза. Через минуту он с жаром продолжал:

— Бывают дни, когда мне и Мари хочется поглядеть на землю и лепестки и подышать ими. Это бывает чаще всего весной, когда в Нью-Йорке цветут фруктовые сады. Я дрожащими руками открываю коробочку, и мы с Мари с непередаваемым волнением глядим на землю и лепестки и дышим ими.

За двадцать лет земля высохла. Точно пепел. Листочки пожелтели и тоже высохли… Но это нас не печалит. Символ жив… И мы радуемся.

Пожелав им доброго пути, я попрощался и ушел.

Шел и думал об этой душевной паре. Золотые люди!

На следующий день они поездом уехали в Гавр и там пересели на океанский пароход, шедший в Нью-Йорк.

Два великих символа

Париж. 1928. На берегу Сены.

Этюд был закончен.

Он подошел ко мне, когда я уже тряпкой вытирал палитру и кисти.

Это был средних лет француз в одетой набок серой кепке и рабочей синей блузе.

— Вы разрешите полюбопытствовать? — спросил он.

— Конечно.

Подняв голову и щуря глаза, он внимательно разглядывал этюд.

— Да, месье, видно вы художник, любящий природу. Хорошо!

— Скажите, — прибавил он, — вы иностранец?

— Да.

— Поляк?

— Нет.

— Чех?

— Нет. Я русский.

— Русские меня всегда интересовали. Они люди простые и теплые.

Я улыбнулся.

— Я вас не задерживаю?

— Нисколько.

— Все же пойду. До свидания, месье!

— До свидания, месье, — ответил я.

Он сделал несколько шагов, остановился и, повернувшись ко мне, помахал рукой и радостно воскликнул:

— Ленин! Ленин! Ленин!

Я снял шляпу, поклонился.

И разошлись.

73
{"b":"945764","o":1}