Комитет по охране памятников искусства
После моего назначения председателем Комитета по охране памятников искусства и старины комиссар просвещения Щепкин вызвал меня к себе и предложил принять неотложные меры для защиты художественных ценностей в квартирах, брошенных бежавшей буржуазией.
— Поступили сведения, — сказал он озабоченно, — что известный Мишка-Япончик со своей шайкой уже обворовывают брошенные особняки. Необходимо принять срочные меры.
Я быстро организовал три бригады из рабочих и художников, которые должны были обойти особняки и квартиры, отобрать наиболее ценные вещи и перевезти их в дом графа Толстого (у моста Сабанеева).
За несколько дней бригады, работавшие с большим энтузиазмом, заполнили вещами весь дом. Навезли много старинной мебели, ковров, библиотек, фарфора, майолики, скульптуры и картин. В моей памяти воскресает одна интересная и характерная подробность. Среди привезенных дорогих библиотек мы нашли превосходно изданные книги, посвященные эротике. Большинство изданий оказались немецкими, а не французскими, как мы предполагали.
Внимательно рассмотрев привезенные вещи, экспертная комиссия нашла, что большинство из них не представляют музейной ценности. Комиссию неприятно удивило наличие среди картин большого количества фальшивых. Так из 25 Левитанов — 18 оказались подделками, из 15 Репиных только 8 были подлинными, из 17 Айвазовских — только 8 принадлежали кисти знаменитого мариниста. Фальшивыми были также работы Серова, Поленова и других.
Среди привезенных картин были и старинные, но ценности они не представляли.
Ценной (на музейном уровне) комиссия считала большую коллекцию картин южнорусских художников: Костанди, Нилуса, Головкова, Волокидина, Дворникова, Кузнецова, Кишневского.
Экспертная комиссия (Олесевич, Фазини, Фраерман и Мидлер) хорошо знала авторов фальшивых картин. Ими были ученики художественного училища — Зусер и Беркович.
* * *
Невеселое заключение комиссии показало, что члены бригады забыли мои инструкции. Мне вновь пришлось собрать членов бригады.
— Что же вы, товарищи, — сказал я с подчеркнутой грустью, — хватаете все, что попало под руку. Неужели вы не понимаете, что художественные ценности мы собираем не для комиссионок, а для музеев. Много вы навезли плохих, безвкусных вещей.
С ответным словом выступил художник Фикс.
— Мы работаем в пожарном стиле. Нам некогда обнюхивать каждую вещь, каждую картинку. Мы доверяемся первому впечатлению: вещь приятная, не магазинная — надо взять. Берем. Конечно, очень рассчитываем на экспертов. Они решат.
Потом я, в срочном порядке, вызвал Берковича и Зусера.
Они пришли. Степенно представились. Я сразу на них обрушился:
— Что вы, товарищи, делаете? Вы позорите цех художников! Не понимаете, что за ваши «великие дела» вас могут привлечь к уголовному суду.
— Все это прошлое, — спокойно и нагловато сказал Беркович, — старые грехи… Не волнуйтесь! Для Советской власти мы говна делать не будем.
И, погодя, со смеющимися глазами добавил:
— Вы жалеете буржуазию. Она того не стоит. Она Левитанов и Репиных покупала у нас по десять-пятнадцать рублей. Никто из этих бакалейщиков, мануфактуристов и адвокатов в искусстве ничего не понимал. Картины им нужны были только как украшение стены. Не жалейте их! И не волнуйтесь. Они этого не стоят.
И, поглядев на меня, с едкой насмешкой добавил:
— Знаете, как рассуждали буржуа: не беда, если мой Левитан под делка. Я дал за него с золотой рамой только десять рублей.
Зусер с преувеличенно скучающим видом все время полушепотом бросал: «Правильно, друг…»
— Если вы, товарищи, сидите без денег, — сказал я, — приходите к нам. В оформительскую мастерскую. Работы по горло.
— Хорошо, — ответил Зусер. — Обязательно придем.
Мы распрощались.
* * *
Однажды Щепкин поручил мне провести важный разговор со старейшим одесским художником Кузнецовым, имевшим великолепную коллекцию западной живописи. В своей сопроводительной записке он высказывал Кузнецову убедительную просьбу передать свою коллекцию в музей, «где ей будет отведен отдельный зал и где на табличке будет значиться: „Дар Одессе от художника Н. Д. Кузнецова“. В противном случае „коллекция останется в доме-музее имени Кузнецова, который получит звание его пожизненного хранителя“».
Захватив это письмо, я с моим заместителем — художником Мидлером в один из погожих дней отправились к Кузнецову. Он жил в собственном двухэтажном доме на Ланжероне, где был слышен бой моря и где всегда зеленели низкорослые сосны. Кузнецов нас принял очень тепло, пригласил на верхний этаж, где висела его коллекция.
— Чем могу служить? — спросил он преувеличенно внимательно.
Я вынул из кармана письмо и передал ему. Он вскрыл его, прочел.
Брови его сдвинулись, на щеках выступили два красных пятна.
— Сядем и поговорим, — ласково сказал он.
Мы сели.
— Что ж, — сказал он, — я согласен… Я всегда думал о народе и свою коллекцию рано или поздно думал ему подарить.
Мы с Мидлером переглянулись.
— Но у меня к вам, — сказал он, — имеются вопросы.
— Пожалуйста, Николай Дмитриевич, — сказал я.
— Во-первых, — начал он, — в зале моего имени будут висеть картины только иностранных художников? Если коллекция будет помещена в музее, смогу ли я две-три любимые иностранные картины оставить у себя для вдохновения?
— Думаю, — ответил я, — что ваше желание профессором Щепкиным будет учтено и он пойдет вам навстречу.
— Окончательный ответ, — продолжал он, подчеркнуто любезно, — я вам дам через несколько дней. Я должен об этом жизненном вопросе посоветоваться с семьей.
Мы распрощались и ушли. Выйдя от него, я сказал Мидлеру:
— Ничего из этого не выйдет.
— Да, — протянул Мидлер, — сукин сын, не отдаст. Кулак.
Вернувшись в Наробраз, я доложил о результате нашего посещения профессору Щепкину. Он улыбнулся и сказал:
— Придут оккупанты — уплывет с первым пароходом.
Так и случилось. Через неделю пришли французы, и Кузнецов все свои картины и добро погрузил на французский пароход и увез за границу.
Костанди
Для нас, учеников Костанди, имя его — символ не только замечательного художника и великолепного педагога, но и чудесного человека.
Мир живописи Костанди невелик: южная прибрежная дача, тихие розово-желтые закаты, щедро разросшиеся сирени и акации, уснувшие в садах церковки, редкие фигуры грустящих монахов и стариков, и семья со всем ее бытом — вот и все. Но какой огромной значимостью наделен этот небольшой мир! Все приобретает в искусстве Костанди какой-то, только ему присущий, волнующий поэтический смысл.
Невольно вспоминаешь фразу Паскаля: «Чем разумней человек, тем более находит он вокруг себя интересных людей. Люди ограниченны е не замечают разницы между людьми». Это, несомненно, свойство всех больших мастеров.
Поэзия Костанди — особенная. Это поэзия, прошедшая через требовательный ум и строгий вкус, поэзия, очищенная от всяких условностей и наигранностей. Вот почему костандиевская поэзия не гаснет и не стареет.
Костанди первый открыл тонкую и горячую красоту одесского пейзажа. И теперь вся одесская природа как будто носит на себе легкую печать его изумительного глаза, взволнованного сердца. Левитан открыл поэзию северной природы. Костанди — южной.
О палитре Костанди можно писать целые трактаты. Его краски чисты, ярки, звучны, как краски уральских самоцветных камней. Он хорошо знал законы контрастов цвета и широко пользовался ими. Четкий уверенный рисунок, деликатный и вместе с тем живой мазок и всегда тонко обработанная, прекрасная поверхность. И прав был Репин, когда, восхищаясь небольшими полотнами Костанди, называл их «бриллиантами». Да, это настоящие, никогда не потухающие бриллианты!