* * *
Утром нас разбудили надрывные крики молодых горластых газетчиков.
— Пропажа в Лувре знаменитой Джоконды! Исчезновение знамени той Джоконды!
Мы спустились из мастерской на улицу, купили газету и прочли:
«Вчера вечером луврская охрана, осматривая итальянские залы, обнаружила исчезновение величайшего шедевра старой итальянской живописи („Монны Лизы“, прозванной „Джокондой“, которая была написана в 1503 году). Портрет Джоконды — работа гениального Леонардо де Винчи. Принятые сыскной полицией срочные меры по розыску пропавшего шедевра пока не увенчались успехом. Розыски Джоконды продолжаются».
— Сходим в Лувр, — сказал я. — Посмотрим, как парижане реагируют на это сенсационное событие.
Жак охотно согласился. Зашли в кафе, подкрепились и пошли в Лувр. Был яркий день. С привычным энтузиазмом сияло солнце.
Город жил своей обычной жизнью. Мы в Лувре. Зашли в опустевший зал Джоконды. Было много народу. Фотографы с непередаваемым усердием снимали возбужденную публику, одинокую, осиротевшую раму. Вор, очевидно, был искусный мастер своего дела. На раме не было ни одной царапины.
Лица парижан выражали печаль и скрытое возмущение.
В толпе выделялись два спорящих француза. Один в коричневой визитке с большой лысиной, другой — в голубом модном костюме и в кремовых гетрах. Мы близко подошли к ним и услышали, о чем они спорили. Француз в коричневой визитке с большой лысиной с неослабеваемым раздражением говорил:
— Джоконда обязательно вернется. Не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра. Ее весь мир знает. Ее никто не может продать, и никто не может купить.
Другой француз в голубом костюме и кремовых гетрах спокойно, со скрытой иронией говорил:
— Не вернется. Ее купит американский миллионер и спрячет. Попробуйте ее найти.
Быть в Лувре и не поглядеть на Веласкеса, Гойю и Рембрандта нам показалось грешно, и поэтому мы поспешили к великим немеркнущим старикам.
Мы долго-долго простаивали перед ними, стараясь вобрать в себя их неугасимый творческий жар и тайно мечтая о том, чтобы скопировать одного из них.
— Какая это школа для молодого художника, — сказал я, — копировать великого живописца. Недаром Мане больше проводил времени в музее, чем в академии. Кутюр ему ничего не дал, а Гойя и Гальс дали: определили путь и достижения. А сколько лет отдал Дега ранним итальянцам, когда жил в Италии!
Охваченные радостным волнением, мы в эти часы не чувствовали разрыва между надеждой и уверенностью. Наступил вечер, и в Лувре картины потемнели. Охрана нас попросила оставить музей.
Мы на улице. Пешком дошли до площади Сен-Мишель, и у фонтана увидели толпу. Подошли ближе.
В больших соломенных шляпах и широких испанских мантиях уличные музыканты. Трое поют, а двое на испанских гитарах аккомпанируют. Прислушались и были удивлены. Музыканты уже успели сочинить песенку о пропавшей Джоконде. Они пели так, будто песня приносила им большую, вдохновляющую радость, и трудно было поверить в их неискренность. Припевом к каждому куплету были трогательные слова: «Мне надоело жить в объятиях скучной рамы… Я не так стара, как думают парижане. Мне хочется хоть часок побывать на веселом Монмартре. Разве это большой грех?»
Песня о Джоконде окончена. Один из музыкантов снял шляпу и обошел с нею подпевавшую публику. В шляпу бросали мелочь. Кто сколько мог. Бросили и мы четыре су. Малик сказал твердо:
— Больше нельзя. На ужин не хватит.
— Послушай, дружок, — задумчиво добавил Жак. — Мы находимся около знаменитой обжорки «Мать с очками». Сходим туда и поужинаем? Мать обжорки нас накормит и утешит. Как ты думаешь?
— Сходим, — сказал я, стараясь скрыть свой голод. Ускорив шаг, мы направились в обжорку.
* * *
Обжорка находилась в одном из переулков района музея Клюни. Полутемный, унылый переулок. Из чувства гордой брезгливости солнце очень редко посещало его. Только гнилые дожди и серые туманы дружили с ним.
Над обжоркой висела большая желтая вывеска с синей надписью: «Мать с очками». По бокам входной двери, на двух больших окнах, висели потемневшие от времени полотняные шторы. Входная дверь была всегда открыта, и из обжорки неслись тяжелые запахи жареной картошки, лука и кровяной колбасы. Первый в обжорку вошел мой гид — Жак. Надвинув шляпу на лоб и приподняв воротник (такие здесь были для посетителей нерушимые традиции), Жак громко густым басом произнес:
— Месье, мадам!
Мать в очках ему ласково и протяжно ответила:
— Месье!
Мы деликатно поклонились, обошли мать с котлами и лесенку, на которой она стояла, подошли к большому столу и сели на стулья с высокими спинками. Вкладывая в слова уважение и торжественность, Жак бросил матери с очками:
— Шер мадам! Два супа, две картошки, две чечевицы, двое мулей (мидий) и два куска хлеба!
Мать повторила все это и уважительно подала заказанные, изысканные блюда.
Утолив голод, мы заметили, что против нас в поношенном черном сюртуке сидит бородач. Очевидно, нищий. Он свирепо на нас поглядывал и все время кого-то поносил. Из его отдельных слов и возгласов можно было понять, что мы виновны в пропаже Джоконды и вообще во всех бедах и несчастьях Франции.
— О, — воскликнул он истерично, — этих врагов — немцев надо вы гнать! К черту их!
Вдруг мать с очками быстро сошла с лесенки, подбежала к бородачу и, разливной ложкой крепко ударив его по лбу, громко выругалась:
— Старый дурак! Что ты пристал к молодым людям? Это мои друзья — русские художники.
И, поправив на носу свои прославленные позолоченные очки, она спокойно вернулась на свое обычное место.
Жак и я поблагодарили ее за дружбу и мужество.
— Не обращайте на него внимания, — мягко улыбаясь, сказала она. — Он, когда выпьет лишний стаканчик вина, любит к людям приставать.
С бородачом творилось нечто неладное. Он сильно заволновался. Вытирая рукавом свой лоб, он мужественно повторял: «Мерси, мадам!» Потом он подошел к нам и, низко кланяясь, стал извиняться:
— Простите меня, старого дурака! Пардон миль фуа (Тысячу раз простите), — повторял он. И голосом, внушившим нам желание обласкать его, он негромко сказал:
— Я русских люблю. И уважаю. Хорошие люди!
Мы его успокоили.
— Не волнуйтесь, шер месье, — сказали мы, — в жизни всякое бывает. Все люди ошибаются.
И, чтобы окончательно его успокоить, крепко пожали его красные опухшие руки. Он успокоился и вернулся на свое место.
* * *
Через три месяца Джоконду принес в Лувр работавший там столяр. Итальянец. Его арестовали и судили. Похищение Джоконды он объяснил патриотическим желанием забрать ее и передать в Италию как национальное богатство своей родины.
* * *
Жака — мужа матери обжорки — мы всегда видели в углу. Он стоял спиной к посетителям и угрюмо чистил картошку. Порой, когда эта однообразная, утомительная работа ему надоедала, он, чтобы заглушить свою тоску, негромко напевал парижские уличные песенки, а когда и они ему надоедали, он курил. Одну папиросу за другой. До одурения.
Мать обжорки редко и мало говорила. Простым словам она умела придать глубокий, волнующий смысл. Удивительно, что все, о чем она говорила, было окутано какой-то радостной тайной.
После разговора с ней мне всегда казалось, что ее счастье начиналось и кончалось в пределах добра, которое она людям делала.
И еще казалось, что вся ее жизнь — старание больше и лучше накормить голодных людей и что теперь, на пороге старости, она, думая, что недостаточно их кормила, спешит восполнить пропущенное.
— Ах, — как-то с налетом горечи сказала она мне, — если бы я вновь начала жить, я бы не жалела, как раньше, своего сердца. Моя счастливая жизнь, теперь я поняла — это расходование. А я экономила…