Литмир - Электронная Библиотека

Билетерша отвела меня на другое место и небрежно бросила:

— Вот место для прессы.

Поднялся занавес.

Я впился глазами в актрису — пожилую, сутулую, заговорившую старческим голосом. Клакеры, будто пять огромных заведенных кукол, равнодушно зааплодировали. Публика, ценя прошлое великой актрисы, зааплодировала искренне и горячо.

Грустно было видеть вялые движения и усталые жесты некогда великой актрисы. Казалось, что я наблюдал отблеск заката великого таланта. Потом, силой актерской привычки, она вошла в роль. Движения стал и более ритмичными и пластичными. Исчезли сутулость, вялость. Как будто бы она сбросила с себя старость. Я стал забывать, что передо мной старуха.

В антракте, не дожидаясь конца оваций, я поспешил за кулисы, чтобы успеть закончить два начатые наброска. За кулисами меня встретила женщина высокого роста, в черном платье и белых перчатках. На скромно причесанных волосах белел чепчик. В ее облике было что-то от монашенки.

— Что вам угодно, месье? — строго спросила она.

— Я — художник. Послан редакцией газеты, чтобы нарисовать Сару Бернар, о которой ходят слухи, что сегодняшний спектакль — последний, что знаменитая актриса покидает театр и прощается с парижской публикой. Я ее не утомлю. Рисовать буду быстро, — добавил я, стараясь внушить уважение к моей скромной персоне.

— После спектакля, — ответила камеристка, — мадам Бернар очень устает и никого не принимает.

Я ушел. Все остальные акты я просидел, упорно думая о старости. О страшной, безжалостной старости, сжигающей в людях искусства все их творческие силы. Об изнуряющей борьбе, которую ежечасно должна вести со старостью великая актриса. И о том, как после спектакля она вновь отдавалась в плен старости, с которой во имя жизни надо было дружить. Мне вспомнился символический рассказ Мопассана «Маска».

Так мне и не удалось зарисовать постаревшую Сару Бернар.

Пушкинист Онегин

В 1912 году, осенью, в Париже в театре Сары Бернар состоялся вечер, посвященный памяти Герцена. На вечере со своими удивительными воспоминаниями выступал известный пушкинист, собиратель реликвий Пушкина — Александр Онегин (Отто). Когда он вышел на сцену, я увидел невысокого старика с головой, словно отлитой из серебра. Черный костюм подчеркивал его небольшую фигуру. Публика горячо зааплодировала. Онегин поклонился и начал глухим голосом медленно рассказывать о встрече с убийцей Пушкина — Дантесом. В зале воцарилась тишина.

До сих пор помню ту взволнованность, которую я ощутил, когда он начал рассказывать об этой встрече. У меня дрожали руки и колени, сидеть было невозможно. Я встал и слушал его стоя. Большинство людей, я заметил, также стояли и казались загипнотизированными. Тишина была настолько абсолютной, что даже его глухой голос был слышен. Мне казалось, что я слышу повышенное биение сердец застывших людей. И когда Онегин начал подробно рассказывать о внешнем виде Дантеса, о том, как убийца высокомерно себя держал, он, проглатывая слезы, замолк и потом, через минуту, сильно волнуясь, продолжил:

— Знаете, кого вы убили?… Вы убили наше солнышко… И сдавленным голосом, почти шепотом, добавил:

— Гордость России!..

— А я, — нагло ответил мне убийца, — сын французского сенатора.

Онегин окончил свой скорбный рассказ, устало поклонился и маленькими шажками направился к кулисам. Буря аплодисментов заставила старика остановиться.

Многие бросились к авансцене, чтобы поближе разглядеть живой осколок ушедшего мира. Несколько мгновений быть ближе к прошлому… Вероятно, были такие, которые стремились пожать старческую руку, столько раз державшую реликвии нашего великого поэта… солнышка России…

Онегин остановился. Постоял минуту, сделал прощальный жест рукой и оставил сцену, точно он растаял в декорациях. Взволнованные его выступлением люди долго не расходились.

Прошло почти полвека. Но стоит мне сделать небольшое напряжение памяти и вызвать из глубины ушедшего и отцветшего времени фигурку окутанного уже легендой старичка Онегина с его волнующими воспоминаниями — и я вновь переживаю этот вечер и вновь дрожат мои руки и колени.

Я видел Жореса

Однажды рано утром, когда Жак и я, укрытые пальто и старыми холстами, крепко спали, в мастерскую ворвался Мещанинов.

— Вставайте, ребята! — выпалил он. — Есть малярная работа! В Малаховке.

И, тяжело переводя дыхание, добавил:

— В кармане путевка… Дал ее мой приятель, секретарь Союза Строи тельных Работ — Лабуле.

Понизив голос, добавил:

— Только не медлите! В девять часов надо уже быть на работе.

И исчез. Точно сон наяву.

Мы быстро оделись, наспех позавтракали и, захватив рабочие халаты и папиросы, бросились на улицу, где нас ждал вспотевший Мещанинов.

На вокзале наш бригадир, наполненный геройским воодушевлением, втолкнул нас в первый попавшийся вагон старомодного поезда и громко сказал:

— Помните, ребята, отныне вы не художники из «Ротонды», а маляры из строительного Союза.

Потом, помолчав, добавил:

— Забудьте на один день о Мане, Ренуаре и Сезанне…

Через десять минут невзрачный паровоз уныло взревел и наш поезд, с наигранной живостью, понесся в Малаховку, куда мы благополучно прибыли в 9 часов утра.

Малаховка (Malakoff) — небольшой тихий городок. Увидев его, я вспомнил поэтические пейзажи замечательного Писсарро. Приветливые белые двухэтажные домики, ярко зеленые жалюзи, французские высокие красные крыши. Над ними нежно-голубое, ласковое небо. На улицах величественные каштаны и клены, которые, вероятно, должны были малаховцам внушать радость и бодрость.

В конце городка мрачные казенные склады — очевидно, объект нашей будущей малярной работы.

Разыскав шефа работавших там маляров, Мещанинов торжественно вручил ему путевку. Отрекомендовав меня и Малика как двух опытных маляров, он сказал:

— Время не ждет. Дайте нам краски и кисти. Мы хотим, не теряя времени, работать.

Поглядев на нас недовольными глазами, шеф иронически улыбнулся и спросил:

— Скажите откровенно, вы художники с Монпарнаса?

— Что вы! Что вы! — гордо ответил ему наш бригадир. — Мы — маляры. Настоящие профессионалы.

И, с подчеркнутым рабочим достоинством, добавил:

— Русские эмигранты.

— Посмотрим… посмотрим… — тихо и недоверчиво сказал шеф. Вид его не внушал нам симпатии. Это был молодой человек с лицом и жестами уличного циркача. Он еще раз на нас поглядел и, презрительно улыбнувшись, ушел.

Через минут пять он вернулся с тремя малярными кистями и двумя большими банками, доверху наполненными красной охрой.

— Вот! Получайте! — сказал он небрежно. — Только краску экономьте!

Поставил он нас на самом безжалостном солнцепеке. Около мрачного одноэтажного здания.

— Красьте оконные рамы, — добавил он сквозь зубы. — Их здесь четырнадцать штук. Запачкаете подоконники — вычту из заработка. В обеденный час приду к вам. — И растаял.

Мы одели халаты и с жаром взялись за работу. Весело поглядывая друг на друга, мы понимали, что наше положение придает нам какую-то зыбкую прелесть.

Ровно в двенадцать часов явился шеф. Он свирепо поглядел на нашу работу и с раздражением бросил:

— Немедленно оставьте работу и убирайтесь к черту! Вы мне загадили все подоконники. Вам писать картины, а не красить окна!

И, глубоко вздохнув, процедил:

— Ваш рабочий день кончился. Получайте по семь франков и отчаливайте.

Мы почувствовали себя униженными и оскорбленными. Защиту нашей чести взял на себя Оскар. Он умел говорить. И, когда нужно, с искренней слезой.

— Камрад, — обратился он к шефу, — вы оскорбили рабочих-эмигрантов. Мы не ждали от французского рабочего такого недружелюбия. Вы оскорбили рабочих-иностранцев, попавших в нужду. Стыдитесь, камрад! Я пожалуюсь Мишелю Лабуле.

— Убирайтесь, — вскипел шеф, — пока я вас не выставил! Богемисты!

Оскар взял двадцать один франк у шефа и, не глядя на него, процедил:

22
{"b":"945764","o":1}