Литмир - Электронная Библиотека

Первые дни в Париже

Когда стемнело, Федер сказал мне:

— Ну, дружок, поехали на Сен-Мишель. В кафе. Посмотришь ночной Париж, художников, студентов.

И мы поехали. Электричества в Париже еще не было. Горели газовые фонари, слабо освещая улицы. Дома мне показались высокими. Деревья стояли черные, мрачные. Накрапывал мелкий дождик. Фиакр, медленно плывший, остановился у ярко освещенного кафе.

Федер заказал кофе с молоком и круасаны (рогалики).

— Платить буду я, Амшей, — улыбаясь, сказал Федер.

«Я впервые сижу в парижском кафе и пью кофе», — подумал я. Против нас за столиком сидели три молодые женщины в больших шляпах и пестрых шарфах. Они поглядывали на нас, о чем-то шептались и улыбались.

Федер встал, подошел к ним и что-то шепнул одной из них. Потом вернулся ко мне и заявил:

— Дружок, это «ночные бабочки». Они сегодня безработные и голодные. Ты как иностранец, приехавший в Париж, должен их угостить. За кажи им кофе с круасанами.

И, глядя на меня, добавил:

— Ничего не поделаешь, такие здесь традиции.

Он заказал три кофе и круасаны, а я заплатил. Я пытался разглядеть этих ночных девушек. Бледные, усталые лица и худые руки.

— Ну, вот. Ты уже, можно сказать, приобщился к Парижу.

Струнный оркестр играл какую-то уличную песенку.

— Это самая модная теперь в Париже песенка — «Мариетта», — сказал Федер.

В углу сидела группа художников в плащах и шляпах и подпевала. Один из художников зарисовывал «ночных бабочек». Затем, вырывая из альбома листы, дарил их девушкам. Они улыбались и прятали наброски в сумочки.

В двенадцать часов ночи мы вернулись домой.

— В Париже сейчас открываются ночные кафе, но после дороги ты устал, и я познакомлю тебя с ними в другой раз, — на прощание сказал Федер.

Утром Федер повез меня в Латинский квартал искать дешевый отель. По узким улочкам он привел меня в отель. Договорившись с хозяйкой, я уплатил аванс. В номере остро пахло гнилой бумагой и сыростью. Одно небольшое окно выходило на улицу против столовки. В номере стояли стол, стул, этажерка и кровать старомодной формы. Вся мебель, вероятно, была наполеоновских времен.

Осенние миниатюры

Она поправила выбившиеся из-под небольшой шляпки, похожей на ежа, золотистые волосы и упрямо, как-то жестко сказала:

— Я не принимаю никаких угощений, подарков. Ничего есть не буду. И пить не буду.

— Да почему?

— Так. Не все ли равно — почему. Впрочем, быть может, после того, как привыкну к вам… но теперь ни за что.

— Странно. Ничего не понимаю. Но ведь я вас целовал. Все ваше тело целовал. И как! Неужели вам неприятно пить мое вино и есть мой шоколад? Или аппетит у вас — интимная тема?

— Вы — глупенький. Тело мое меня не делает рабыней, а вот ваше вино или деньги или подарки — сделают. Попаду в петлю!

Мы сидели в одном из тех мрачных кафе, где мысли приходят в голову, окутанные прозрачным крепом и ароматом осеннего разложения, где желания и воспоминания о прошлом галлюцинируют. Были поздние, холодные сумерки. За темными окнами два лиловых силуэта то сливались, то разбегались. Где-то кричал пароходик. И его короткий, подавленный крик был похож на крик больного ребенка.

Она тихо, точно молясь, рассказывала:

— Он был богат. Немного добр, немного умен, немного романтичен, но больше всего хитер. Одевался со вкусом, с тем вкусом, который при обретается, чтобы привлекать легкомысленных, быстро запоминающихся женщин. Это было полное рабство портного, шляпочника и сапожника. Любил яркие, сильно пахнущие цветы. И, кажется, усердно читал новых поэтов. Все.

Как-то находясь в его вычурной комнате, украшенной гравюрами и офортами новейших художников и японской лакированной мебелью, он, нежно обняв меня, торжественно произнес: «Дорогая, я тебя никогда не оставлю. Я сделаю все для тебя. Только позови».

Я тогда загадочно улыбнулась и в честь такого живописного восклицания предложила съездить в Версаль и там пышно поужинать.

Он красиво согласился.

Пять месяцев спустя я вспомнила об этой романтичной фразе. Женщины великолепно помнят подобные фразы. К тому же я была больна. Лежала в скучной и одинокой комнатке, которая на меня действовала как нищета. Я встала, подошла к окну. Крыши, покрытые ярким, изумрудным мхом, бытовые трубы, похожие на забытые памятники, развешанное кем-то пестрое белье на сильно натянутой веревке — все мне показалось безнадежным и мертвым. Невероятная усталость, а главное, бессилие заставили меня опять лечь.

Вечером я ему позвонила. Его голос словно изменился. Мне показалось, что говорил не он, а его брат, двойник.

Голос сказал мне: «Милая, сегодня не могу. Завтра буду. Что с тобой?»

На следующий день он явился. Причесанный, выутюженный. Поцеловал с достоинством, похожим на приговор, мою побелевшую руку. Долго глядел на мое бледно-кремовое одеяло, на котором лежал носовой платок. И сказал: «Милая, что с тобой? Фи, как это нехорошо».

Я искусала губы до крови. Потом, сделав отчаянное усилие над своей волей, я прошептала: «У меня нет денег».

Он по-княжески всунул в жилетный карман два выхоленных пальца и вытащил новенькую двухфранковую монету.

Мои губы были влажны от крови, и я чувствовала, как отдельные капли стекали на дрожавший подбородок. Он заметил это и спросил, почему на губах моих столько крови. Я его быстро успокоила, заметив, что у меня лихорадка.

«Пустяки», — сказала я.

Я лежала как бы в беспамятстве и думала, как быть с новенькой монетой. Ах, Боже мой, как мне было тяжело! Я никогда не забуду этого дня. Я сразу постарела на несколько лет. Спрятать монету — подумает, что я из нужды взяла. Бросить на пол и расхохотаться — получится слишком драматично. Швырнуть в его мерзкое лицо и вдобавок плюнуть в его темно-зеленоватые глаза — скандал и черт знает что. Я спрятала.

Через две недели я получила небольшой белый конвертик. Мы встретились в Люксембургском саду. Был пасмурный день. Мы остановились возле театра марионеток для детей. Он мягко, как-то неприятно заговорил. Я небрежно отвечала, избегая его взгляда. Вдруг он решительно повернул ко мне лицо. Я не выдержала.

Быстро вырвала из моего ридикюля новую монету, обжигавшую мне душу, и со всего размаху швырнула прямо в его лицо. Бросилась бежать. Когда я, усталая и разбитая, вернулась к себе — силы совершенно меня оставили. И я заснула. В кровати я пролежала после этого ровно два месяца.

Вот почему я не принимаю никаких угощений. Не ем и не пью с мужчинами. Ну, а тело — тело для меня ничего особенного не представляет. Я его не чувствую.

Пароходик еще кричал. Два силуэта погасли и слились с ночной синевой.

Знакомство с импрессионистами

Было около десяти часов утра, когда мы вышли из кафе «Египет» на улицу, где свирепствовала парижская зима.

Холодный, сырой ветер стегнул по глазам. Над крышами приунывших домов быстро неслись тяжелые темно-серые тучи. Пахло снегом.

Мы надвинули шляпы на лоб, подняли воротники и, сгибаясь от ветра, скорым шагом направились в Люксембургский музей.

— Какая непоэтичная зима в вашем Париже, — сказал я.

— Да, — отвечал Федер. — Не русская романтичная зима! Но в парижской есть свои прелести. Разве движение людей и мокрых фиакров по заснеженной улице — плохой мотив? Моне и Писсарро зимний Париж передавали с суровой красотой. Возьми Нотр-Дам, когда он покрыт снегом! Поживешь несколько лет и поймешь красоту серого колорита. Поэт Волошин сказал, что символом Парижа является серая роза.

Когда мы подошли к Люксембургскому музею, Париж побелел. Тяжелыми влажными хлопьями падал снег.

— Через час-два его уже не будет, — с грустью сказал Мещанинов. — Останутся тучи и лужи.

Поглядев на моих милых гидов, я вспомнил сценку из елисаветградского свадебного быта — проводы сватами жениха и невесты. Я — жених, очаровательная «Олимпия» — невеста, мои добрейшие друзья Мещанинов и Федер — сваты.

15
{"b":"945764","o":1}