Литмир - Электронная Библиотека

Он вошёл в собор. Строение это напоминает крепость. Во всяком случае, так в тумане показалось Брюнелли. Сходство между религиозным и военным искусством прошлого заставило его усмехнуться. Он подумал, что социалисты укрываются там же, где в прежние времена буржуа прятались от властителей феодалов. Он думал о сегодняшних властителях, о властителях стали, угля, нефти. Он представлял себе, как бы он выглядел в каком-нибудь забавном костюмчике XV века!

Хоры собора уже были декорированы красными знамёнами и флагами. Положение показалось Жоржу настолько комичным, что он не заметил всей мрачности обстановки. Брюнелли совсем, совсем не был верующим. Церкви ему нисколько не импонировали, они даже вызывали в нём какое-то невежливое веселье, как при виде фокусника, все трюки которого вполне ясны. Простота приёмов, начиная со света, падавшего через цветные стёкла окон, и кончая высотою сводов, заставляла его только пожимать плечами. Но на этот раз превыше всего была нелепость присутствия здесь тех самых знамён, с которыми выходят на уличные бои, знамён восставших рабочих, коммунаров, тех, что стреляют в священников… Брюнелли посмеивался, шутка была уж слишком груба. Эти мне священники… Внезапно он увидел прогуливавшегося сбоку, со шляпой в руках, Жореса.

В тот же вечер Брюнелли писал господину Совбону:

«…Выйдя из собора, я постарался не потерять из виду мосье Жореса. Я стоял недалеко от него и раздумывал, как бы мне с ним заговорить, но тут случай помог мне: мосье Жорес, стоя на мостовой, с таким вниманием разглядывал старые дома, что его едва не переехал автомобиль. Мне повезло — я схватил его за руку и оттащил в сторону.

Он поблагодарил меня, и я поздоровался с ним, назвав его по фамилии. Мы познакомились, как соотечественники. К тому же мы живём в одной и той же гостинице. Я выдал себя за эксцентричного миллионера и завоевал его доверие тем, что в разговоре с ним без стеснения говорил о своём богатстве. Я рассказал ему, что приехал из Марокко, где мне, как человеку состоятельному, беспрепятственно разрешили разъезжать повсюду, и я нарисовал ему чудовищную картину того, что там происходит. Он очень заинтересовался, сказал мне, что расспросит меня более подробно или будет рад просмотреть мои заметки. Мне не пришлось выдумывать примеров французских зверств в Марокко. Достаточно было без прикрас повторить то, что я несколько недель тому назад слышал от адъютанта генерала Лиотэ. А вы знаете, какая у меня чувствительная душа.

Мы вместе, великий трибун и я, отправились в картинную галерею. В Базеле есть драгоценнейшие полотна. Я лично предпочитаю этим старым мастерам Поля Шабаса, но Жорес настолько красноречив, что он действительно заставил меня восхищаться всем, чем ему было угодно.

Он обещал достать мне журналистский билет на конгресс, и я его горячо поблагодарил. Потом мы, естественно, заговорили о военной опасности. По правде сказать, Жорес, как мне кажется, не верит в возможность войны. То есть он верит в возможность войны, но он твёрдо убеждён, что рабочие всех стран не допустят этого. Он очень многого ждёт от немецких рабочих и говорит, что это — главное, так как он считает, что самый существенный вопрос — это вопрос франко-немецких отношений и что французы никогда первые не выступят. Опасность, по его мнению, идёт от немецкой военной касты. Он долго и с энтузиазмом говорил о манифестации в окрестностях Берлина, кажется, в Трептове, в сентябре прошлого года. Сотни тысяч рабочих протестовали в связи с событиями в Агадире и против немецких притязаний в Марокко, чреватых войной. На следующий день кайзер произнёс речь, свидетельствующую об отступлении, и Жорес утверждает, что именно манифестация, а не твёрдая позиция французского правительства и не пламенная речь нашего президента в Тулоне, спасла ещё на этот раз мир.

Мне кажется, что такого рода манифестации — это всё, что придумали социалисты на случай тревоги. Кстати, мосье Жорес говорил со мной о своей точке зрения на реорганизацию армии, и я должен сказать, как бы парадоксально это ни звучало, что она мне не показалась ни безумной, ни невозможной, ни даже лишённой чувства патриотизма».

Брюнелли мимоходом отмечал некоторые разговоры, слышанные в ресторане «Трёх королей», и заключал:

«Вы должны признать, что для начала это не так уж плохо. Не успел я приехать, как сразу же вошёл в сношения с главным актёром комедии, и он сам посадил меня в первые ряды. Между прочим — аппаратик бесподобен. Я его испробовал и думаю, что у Вас будут все фотографии, о которых Вы просите. Среди немцев мне уже удалось поговорить с женщиной, которую считают здесь одним из опаснейших элементов. Её зовут Цеткин, но я не уверен в орфографии, я проверю…»

II

Кларе Цеткин в Базеле было больше пятидесяти лет. У неё позади длинная жизнь, длинная история, но что это в сравнении с тем, что готовит ей будущее?

Она не красива, но есть в ней какая-то сила, незаурядная для женщины. Невысокого роста, с удивительно крупными чертами лица. У неё ещё белокурые волосы, из тех тяжёлых волос, с которыми не могут сладить ни гребни, ни шпильки.

Остов лица — резкий, мощный. В толпе её нельзя не заметить. Одета она довольно небрежно, но не полосатые кофточки, не мех, кое-как накинутый на плечи, привлекают внимание, — поистине необычайны её глаза.

Автор этой книги видел Клару Цеткин двадцатью годами позже, уже почти умирающей. И тогда ещё, в Москве, когда она, изнурённая болезнью и летами, исхудавшая, задыхалась после каждой фразы, каждой из этих стрел, вырывавшихся из живого прошлого, в ней воплощённого, — и тогда ещё у неё были эти непомерно большие, великолепные глаза, глаза всей рабочей Германии, голубые и подвижные, как глубокие воды, волнуемые течениями. В них — и фосфоресцирующие моря, и легендарные предки, и старый германский Рейн.

В ночь перед базельским конгрессом в отеле «Трёх королей» шпик, со рвением неофита, проявляет у себя в комнате фотографию Клары Цеткин; ему удалось сегодня снять её. Он нагибается над ванночкой, он страшно увлечён — это первая фотография, которую он сделал маленьким аппаратом, спрятанным в набалдашнике палки, переданной ему господином Совбоном из Женевы. Негатив крошечный, но чёткий, его легко увеличить. Человек нагибается над ванночкой, он следит за тем, как проступает образ Клары Цеткин, который попадёт в папки полиции, во Второе бюро 1 военного министерства, где секретно готовится ответ на открыто созванный конгресс, начинающийся завтра.

Шпик этот — циник, но он ещё не привык к новому своему ремеслу, и, может быть, оттого он нервничает. Этот субъект, знавшийся с самыми красивыми женщинами Парижа, вдруг, забыв, что перед ним портрет старой женщины, задумывается, не в силах оторваться от этого странного, украденного им взгляда. Он не замечает узкого германского рта с опущенными углами, — рта Гёте и Гегеля, нет: он видит только взгляд, светлые глаза Клары.

Что он в них видит? Тюрьмы военного времени или ослепительную минуту, когда эта старая женщина появилась, несмотря на всю французскую полицию, в разгар конгресса в Туре, в 1921 году, и выступила с огненными словами, родившими французскую коммунистическую партию? Должно быть, он просто смотрит на этого врага, как на всякого другого, стараясь запомнить его черты. Для этого человека женщины, занимающиеся политикой, всегда немножко смешны, но он на минуту забыл об этом.

В это самое время Катерина Симонидзе в Брюсселе, в гостинице разбирает свои вещи. Сидя посреди чемоданов, она открыла коробку, и из неё посыпались пожелтевшие любительские снимки, воспоминания, которые тащатся за ней по жизни. Как ей теперь всё это чуждо! Фотография Анри Батая с надписью, группа в Вирофлей с Режисом, Бригитта и Меркюро… Гарри (она рвёт этот снимок). Она вспоминает, как она приезжала в гостиницы, давно, ребёнком, с матерью, в роскошные отели. Фотография Григория, которую вынимали из чемодана прежде всего. В первый раз она думает о том, что у неё нет ни одной фотографии Виктора… Между всеми изображениями мира и ею встают последние картины, те, которые она вынесла из тюрьмы. Падение и величие человечества. Она видела в Сен-Лазар проституток и работниц. Всё немножко страшнее, чем это себе представляешь. Но в её сердце окрепло убеждение: она знает теперь, что такое женская доля. Она знает, что, в общем, существует два сорта женщин. Она ушла от паразитизма и проституции. Перед ней открывается мир труда. Виктор был прав.

72
{"b":"945126","o":1}