— Неужели, Катюша, я такая некрасивая, или, может быть, я уже старая?
В день св. Николая господин Дерис принёс Катерине кукольный дом из четырёх комнат, с полной обстановкой, даже с кастрюлями, блюдами, тарелками в кухне, — чудо, а не дом!
Госпожа Симонидзе очень рассердилась на него за этот подарок, она отказалась поставить его вечером на туфли девочки в камине. Она считала, что это идиотство, и передала дом прямо Катерине, и в присутствии расстроенного господина Дериса объяснила дочери, что св. Николай и рождество — обман, повторяя, что нет ни бога, ни св. Николая, но что тем не менее Катерина обязана поцеловать господина Дериса и поблагодарить его. Катерина послушно поцеловала господина Дериса, она была очень смущена и смотрела в сторону, пока господин Дерис бормотал, что он тут ни при чём, что это боженька, за что его вполне отчётливо обозвали дураком, а он рассердился, ушёл весь красный и дулся четверо суток.
После четырёх дней он появился чрезвычайно смущённый и старался загладить свою вину подарками и цветами. Госпожа Симонидзе, всё так же презрительно с ним разговаривая, предусмотрительно его простила, ибо всё утро без конца ходили поставщики. Декабрь — месяц разорительный. Господин Дерис умолял, чтобы ему разрешили поужинать сегодня с госпожой Симонидзе и её дочкой в большом ресторане на Бульварах. Ему это позволили.
Госпожа Симонидзе в этот вечер была особенно хороша; на девочке было платье из такой же тафты, как у матери. Из окна Катерина увидела карету господина Дериса. Дерис ввалился в квартиру, и горничная в чепчике успела предупредить мадам, что с мосье, должно быть, что-то случилось: мосье неважно выглядит.
Дерис, развалившись на вычурном кресле в будуаре, не выпускал из рук развёрнутой «Патри» 6, и действительно, по одним только жирным заголовкам можно было понять, что что-то случилось. Куда уж тут ужинать! Сегодня днём в палату депутатов была брошена бомба — виконт де Монфор как раз собирался выступить — и количество убитых ещё неизвестно! Конечно — анархист! Опять этот Равашоль! Бог знает, как это отразится на бирже. А Дерис играл как раз на повышение! Шарль Депюи вёл себя как герой. Он председательствовал и непосредственно после взрыва произнёс: «Господа, заседание продолжается». Пока что на трибунах от женщин и детей осталась одна каша.
— Каша! — повторял Дерис, и рукой, с которой он забыл снять перчатку, описал светло-жёлтый круг, как будто мешал эту кашу в воображаемом котле. Уже называли имена погибших: генерал Билло, барон Жерар, граф Ланжуине, аббат Лемир… Ну, этого за дело! Но что это, неужели опять начнётся, как в 1892 году: покушение на улице Клиши, бомба у Вери! Теперь уже и в Бурбонском дворце. Завтра мы все взлетим на воздух!
— Анархиста арестовали? — спросила госпожа Симонидзе. Вероятно. Арестовали вообще всех, так, должно быть, в куче и его прихватили…
Катерина очень огорчилась, что одевалась зря, и потом она находила, что всё это недостаточная причина, чтобы лишать её удовольствия. Госпожа Симонидзе, очевидно, была с ней согласна, так как она поправила причёску перед зеркалом и сказала голосом, полным томности уроженки Кавказа:
— Успокойтесь, мой друг. Мне сегодня необходимо шампанское. Пока мы будем одеваться, подите купите мне камелию: платье без цветка всегда выглядит как-то незаконченно.
Дериса с трудом удалось выпроводить.
IV
Когда было окончательно выяснено, что никаким чудом госпоже Симонидзе уже не вернуть блеска исчезнувшей молодости, когда зеркала показали ей бесконечное количество морщинок вокруг глаз, преждевременно обвисшую шею, когда ушла последняя надежда и она прикинула, как жалки оставшиеся у неё средства, перед ней встал вопрос, не взять ли Елену из элегантного пансиона, в котором та воспитывалась.
Ни одной минуты она не подумала о том, что существуют школы более дешёвые, где могли бы учиться обе её девочки. Катерина принималась в расчёт не больше котёнка, но, чтобы позволить Елене не менять образа жизни, пристрастная мать продала всё, что она только могла продать. Продала кружева, драгоценности. Мало-помалу госпожа Симонидзе отдала всё, что у неё было. О Ворте уже давно и речи не было. Даже домашняя портниха скоро оказалась слишком большой роскошью и звонила у дверей Симонидзе, тщетно добиваясь денег. Открывая ей дверь, Катерина утверждала, что матери нет дома, и со стыдом слушала жалобы портнихи. Если мадам Симонидзе не может разом выложить все пятьдесят франков, она ведь могла бы давать по десять франков! Всё же лучше, чем зря ходить по пять-шесть раз за своими деньгами, когда надо работать, чтобы прокормить семью. Да на пятый этаж, шутка ли. Катерина избегала её взгляда.
Но этот пятый этаж тоже стал не по карману. И тогда началась жизнь по меблированным комнатам, потом по гостиницам, из которых приходилось в один прекрасный день выезжать, после того как прислуга и хозяева неделями преследовали их взглядами, а какой страх приходилось переживать каждый раз при выходе и входе в гостиницу — вот сейчас спросят — лестница горит под ногами; и как быть с бельём?
Когда Елену взяли из школы, они только что переехали в семейный пансион около Люксембурга. Ей было четырнадцать лет, и вела она себя как дама. Её школьная форма продержалась ещё некоторое время, и Катерина с завистью сравнивала своё и её бельё. Каждый день Елена упражнялась на рояле в гостиной и пела вокализы. Очень скоро она стала центром внимания пожилых дам и лицемерных молодых людей, для которых она играла Шопена, свой коронный номер.
Катерина подолгу сидела в углу гостиной, возле чахлой пальмы в горшке. В комнате стоял полумрак: хозяйка пансиона смотрела за тем, чтобы яркое солнце не проникало в комнату, даже когда мадемуазель Елена была у рояля, — она ведь всё равно играет по памяти, а от солнца может выгореть мебель, кстати стоявшая в чехлах.
Катерина чувствовала, как в ней подымается что-то нехорошее. Всё, что было дано сестре и чего у неё никогда не будет, заставляло её чудовищно страдать. Но в особенности музыка. Она умоляла мать, чтобы ей давали уроки музыки. Но это, правда же, было невозможно. Катерина, как воришка, пробиралась в гостиную, когда там никого не было, подымала крышку рояля, подолгу смотрела на пожелтевшие клавиши. Иногда она дотрагивалась до них рукой и вздрагивала. Мало-помалу она осмелела.
Раз как-то госпожа Симонидзе застала её за роялем: она играла романс, который они слышали в кафешантане, они были там все втроём накануне, но им пришлось поспешно уйти, оттого что к Елене пристал сосед; вот когда госпожа Симонидзе пожалела, что в былые лучшие времена не позаботилась о Катерине! Она велела Елене давать сестре уроки музыки.
Для Катерины это было ужасным унижением, она ненавидела сестру. Но в то же время она страстно любила музыку. Кстати, Елена терпеть не могла возиться с младшей сестрой. Она убивала её своим презрением, оттого что та не могла сразу играть Грига. По правде сказать, Катерина с поразительной быстротой, не зная ещё нот, начала играть всё что угодно, — со всей неточностью и промахами человека, играющего на слух. Это тоже злило старшую сестру, она отталкивала Катерину и садилась играть «как следует».
Кроме того, уроки быстро обрывались, оттого что в гостиную приходили молодые люди, которые ухаживали за Еленой, — провинциалы, только-только покинувшие родной дом и по настоянию родных поселившиеся в пансионе, чтобы они не могли водить к себе женщин. Они происходили из католических семейств, носили высокие крахмальные воротнички и пышные галстуки с золотой булавкой (подарок к первому причастию). Они вели себя очень корректно, но лицемерно, невзначай нагибались над волосами Елены, трогали её руки, когда на этажерке с нотами приходилось рыться в упражнениях Черни и разорванных польках, чтобы найти песни Моцарта или Генделя. Песни эти оттеняли необычное контральто Елены, оно звучало так прекрасно, что даже Катерина ощущала его чужеземную прелесть.