В пятницу вечером и в субботу утром госпоже Блэн случилось говорить по телефону с кучей народу. С Мэри Уокер, которую когда-то оперировал Поцци, и от которой трудно было что-нибудь скрыть, и которая пригласила к себе многих друзей для обсуждения персидского праздника, что она собиралась устроить. В результате, когда в субботу после полудня Милан Попович пришёл с цветами, когда Мэри Уокер зашла, чтобы справиться о здоровье, и ещё десять человек пришли навестить больную, они увидели, что у её изголовья сидит Маргарита де Сабран. Это она ставила цветы в вазы, не допускала к Диане докучливых гостей, дала понять госпоже Блэн, что не следует засиживаться, и так далее. Вот почему можно сказать, что когда в субботу вечером в 6 часов 50 минут генерал Дорш прибыл на Орсейский вокзал, общественное положение Брюнелей было восстановлено, весь Париж рассматривал Диану как жертву, Жоржа — как человека к делу непричастного, а Пьер де Сабран уже не был центром драмы, исход которой зависел от профессора Поцци.
Генерал Дорш чуть было не опоздал на поезд. Лейтенант Дегут-Валез, только что окончивший Сомюр 34 и ехавший в отпуск в Париж, взял для него билет заранее, и он вскочил в поезд уже на ходу.
Дегут-Валез был очень милый парень, и генерал разрешил ему сесть в своё купе. Уж эта мне молодёжь! Он завёл беседу о женщинах, но лейтенант не смел разговориться. Тогда начал рассказывать сам генерал о своих былых похождениях по всему свету. «Вот, например, когда я был в Сомюре в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году…»
После чего Дегут-Валезу оставалось только повиноваться: он заговорил о Сомюре. Не всё, что он рассказывал, годилось для ушей начальника, но ведь Дорш заранее заверил его в своей снисходительности. Дегут-Валез оказался в Сомюре с молодым Жильсон-Кенелем, с одним сахаропромышленником, с сыном владельца мукомолен, с наследником банка Нопля — словом, с кучей богачей: прошли те времена, когда армия была прибежищем нищих вроде него, и не отставать от этих людей было трудно.
В вагоне-ресторане Дорш по-отечески расспрашивал своего молодого попутчика о том, как же он выходил из своих финансовых затруднений в Сомюре. Дегут-Валез лично ничего, как-то находил выход из положения, но большинство товарищей попадали в лапы ростовщиков, а им только попадись! Может получиться как с этим бедным Пьером де Сабран.
Генерал Дорш положил себе ещё телятины с гарниром и спросил лейтенанта, что он этим хочет сказать. Как, разве генерал не знает? Этот Брюнель, у которого Сабран пустил себе пулю в лоб, очень известный в Сомюре ростовщик. Уверен ли Дегут-Валез в правильности этого утверждения? Как — уверен ли?
— Да вот, пожалуйста, генерал, у меня в бумажнике ещё, должно быть, лежит объявленьице, которое он распространяет по Сомюру. Я его сохранил на всякий случай. Да нет, видно, оно осталось в другом бумажнике. Нет, вот оно.
Не могло быть ни малейшего сомнения. Объявление было достаточно ясно. Услуги предлагались в почти неприкрытом виде. Красовалась фамилия Брюнеля и адрес на улице д’Оффемон. Дорш весь похолодел. Даже непонятно, как такое объявление не попалось журналистам. Пока что оно лежало тут вот, неопровержимое. Они подъезжали к Ангулему. Генерал выслушал все объяснения своего спутника относительно дела де Сабран, актрисы из «Опера-Комик», машины, которую ей купил Пьер, векселей и так далее.
И тогда перед генералом Доршем встала настоящая дилемма, — совсем как у Корнеля. Он вспомнил про обед у Ларю. Всю дорогу от Ангулема до Парижа он внутренне старался разрешить вопрос, как поступить. Он даже довольно строго поставил на место Дегут-Валеза, который расчувствовался и стал показывать ему фотографии.
В 6 часов 50 минут на Орсейском вокзале генерал ответил на поклон лейтенанта и механически отдал на хранение багаж. В назначенный час он был у Ларю. Брюнель тоже, со светло-лиловой гвоздикой в петлице. Начать с этого? Да нет уж, взялся за гуж, не говори, что не дюж. Итак, начнём обедать.
За салатом Жорж издалека завёл разговор о том, что было в сущности целью настоящего свидания. Он рассказал генералу под секретом всю историю про то, как Пьер ухаживал за его женой, и всё последующее, и про здоровье Дианы, про профессора Поцци.
— Должен сказать, что семейство де Сабран вело себя чрезвычайно корректно. Я только что расстался с мадам де Сабран, она весь день продежурила у Дианы, следила за тем, чтобы у нашей Дианочки был постоянно холодный, свеженький лёд на животике.
Он был очень доволен собой, Жорж Брюнель. Дело было в шляпе. Париж был завоёван, и этот старый пижон также. Жорж вспомнил, как, когда он был в казармах, такие вот старые брюзги отравляли ему жизнь.
Дорш покачивал головой. Всё произошло не совсем так, как это думал Дегут-Валез. Бедная Дианочка ни в чём не повинна. Но муж, рассказывающий ему эту историю, вот этот тип, наливающий ему коньяк «Наполеон» («Вы отведайте, пальчики оближете») всё-таки давал деньги в рост, он всё-таки ростовщик!
Дорш поймал себя на том, что он произносит это слово — ростовщик — совсем как Кристиана, когда она рассказывает о замке Неттанкуров.
Вот он какой — Брюнель! Он вёл двойную игру — и как муж и как заимодавец, а мальчик Сабран свернул себе на этом деле шею.
Для Дорша было ясно, как он обязан поступить: позже он напишет Диане, но сейчас, сегодня вечером, он должен порвать с этим субъектом… «Нет, спасибо, действительно отличный, но я, право, больше не могу…» Требуется большая деликатность в этом деле. Не надо излишней резкости.
И генерал, слегка откинувшись на стуле, пустился в длинные предварительные объяснения относительно своей привязанности к Диане и её матери, относительно того, как его тревожит мысль об операции, исход которой никогда не известен, никогда.
Брюнель думал: «Что ему надо? Занять у меня денег? Нет уж, знаете ли…»
Когда Дорш вдруг вытащил из кармана объявление, которое Дегут-Валез не отказался ему оставить, и когда он разложил его перед носом Брюнеля, тот отлично понял, что всё погибло. Во всяком случае, в какой-то степени погибло. Он был настоящим игроком и немедленно стал соображать, какие придётся произвести операции и сколько он на этом потеряет. В конце концов свет клином не сошёлся на Париже, и деньги остаются при нём. Он получит по векселям, подписанным Пьером де Сабран, которые из-за самоубийства пришлось пока спрятать. Он усмехнулся.
— Итак, милейший Дорш, — сказал он, — это вас шокирует? Для вас есть благородные способы и низкие способы зарабатывать деньги? Нет, не отвечайте. Я знаю, что вы думаете; просто ужас, до чего всем заранее известно, что вы думаете! До такой степени известно, что уже всё это записано в прописях, честных и пустых.
— Жорж Брюнель, вы циник!
— Правильно, генерал. Но давать деньги в рост, как это делаю я, постоянно рискуя, что меня надуют, потому что закон меня не защитит и потому что маменькины сынки — это свиньи, которые всё рассчитывают на то, что у папаши рак, и полагают, что обокрасть меня, если есть возможность, и не сдержать своего честного слова сволочей, — самое святое дело, так, по-вашему, это менее красиво, чем быть банкиром, например? Хотел бы я, чёрт возьми, знать, в чём разница!
— Ну, как сказать, знаете ли…
— Что я знаю? Вот уже лет пятнадцать, как я ищу эту разницу и не могу её найти. И это ещё ничего, если бы только банкиры. Но рантье… что же, вам это кажется естественным, чтобы существовали рантье?
— Я не понимаю, Брюнель, из каких соображений вы уподобляете честных людей каким-то… каким-то…
— Соображения ясны. Но дело не в соображениях, дело в фактах. Если у меня есть десять, двадцать, тридцать тысяч франков свободных денег… Заметьте: есть такие любители, которые утверждают, что собственность — это кража. Но это — совсем другой разговор. С ними я буду спорить пулемётами. С вами, генерал, другое дело, я не хочу вас обидеть, мы люди свои…
Генерал сделал неопределённое движение рукой.
— Следовательно, есть у меня эти деньги, и я желаю вложить их в дело, то есть дать молодому человеку, которому охота дарить туалеты шлюхе и который согласен для этого или для того, чтобы уплатить карточные долги, подписать вексель на двойную или тройную сумму, а гарантия — наследство, которое он якобы получит, причём, имейте в виду: он врёт, так как он отлично знает, что наследство предназначается Французской академии на учреждение премии за добродетель. Это уж моя забота: либо я иду на это, либо нет. Но если вместо этого я возьму «Биржевые ведомости» и начну соображать, не купить ли мне акции каких-нибудь дурацких рудников, или чёрт их там знает каких заводов, или акции Монте-Карло — поспекулировать на рулетке, из-за которой бывает штук сто самоубийств в сезон, или облигации нашего займа России, где тысячи недотёп только и живы кнутом да Сибирью, или де Бирса, вскрывающего животы неграм в поисках бриллиантов, или Шнейдера, о котором я не буду говорить из уважения к армии, или бумаги англичан, которые живут торговлей опиумом, или, пожалуйста, хотя бы акции Виснера, нашего доброго Виснера, который уже поставил рекорд смертности у себя в автомобильных цехах и который вводит теперь американские методы, чтобы перещеголять самого себя? Если б я давал деньги под проценты не Пьеру де Сабран, а туркам, чтобы они резали греков, или англичанам, чтоб они стёрли в порошок индусов, или французам — как бы не забыть французов, — чтобы они могли купить себе жилеты из марокканской кожи? Тогда я уже не ростовщик, я — рантье и буду стричь купоны, а привратница будет уважать меня; если же загнать побольше деньжат в какое-нибудь дело, которым интересуется правительство республики, то мне дадут к Четырнадцатому июля орден Почётного легиона, и тогда уже по праву за моим гробом пойдут несчастные бараны, которых на два года загнали в казармы на предмет защиты интересов велосипеда «Ля Голюаз», папиросной бумаги «Зиг-Заг» и шоколада «Менье».