Когда Пьер подошёл к супружескому ложу, то увидел, что Полетта утонула в пуховике, свернулась клубочком и, опираясь локтем на подушку, читает перед сном, вся закутанная простынёй, как будто желая отгородиться от мужа. Очевидно, она опасалась его соседства. Пьер нарочно вытянулся подальше от неё, закинув, как всегда, руки за голову и подсунув ладони под подушку; борода его легла на простыню.
Что ж тут в конце концов было удивительного? Разве не существовало между ними нечто вроде молчаливого договора? Но вечер выдался какой-то необыкновенный, один из тех вечеров, когда, неизвестно почему и отчего, всё становится торжественным, каждая мелочь получает глубокое значение, решительно из всего человек делает свои выводы. Пьер вспомнил о своей молодости, о молодости жены, о бурной страсти первых лет… Но ведь Полетта только терпела его, он хорошо это знал. Как быстро прошла жизнь! И оставила лишь долгое мучительное чувство неудовлетворённости, как будто ты хотел сыграть чудесную мелодию, начиная её всё с одного и того же места, но так и не знаешь, чем она кончится.
Он чувствовал, как Полетта шевелится. Ему хотелось плакать от глупой, беспредметной тоски. Что это? Откуда это влечение несмелого школьника, эта испарина на лбу, это желание дотронуться до Полетты, эта жажда ласки?
— Полетта!.. — робко прошептал он.
Она дёрнулась и ничего не ответила. Он пододвинулся ближе. Она сказала:
— Что тебе?
Он с мольбой повторил:
— Полетта!..
Она резко повернулась и с искажённым от страха лицом крикнула:
— Скотина! Скотина!
Но ведь он даже не дотронулся до неё. Он не посмел дотронуться. Он с ужасом смотрел на неё: она сидела на постели, прижимая руки к груди, почти не пополневшей с тех пор, как они стали мужем и женой. Он хотел сказать: «Но ведь я и не дотронулся до тебя…» Но она уже рухнула на постель и, уткнувшись головой в подушку, расплакалась. Всё её тело содрогалось от рыданий, а вперемежку с ними посыпались нежданные, как летний ливень, торопливые слова:
— Это гнусно! Гнусно!.. Только потому, что у нас одна спальня… Значит, если у меня нет своей постели, так можно… Мужчины негодяи… Я еле жива от усталости… такая мучительная поездка… Железная дорога…
Вдруг ей пришла мысль, переполнившая её чувством ненависти. Она приподнялась и посмотрела мужу прямо в лицо. Он лежал на боку и с тупым изумлением смотрел на эту сцену.
— Ах так?! — презрительно сказала Полетта. — Железная дорога вызывает у вас некоторые мысли…
Он бы, наверное, расхохотался, если б в нём не кипела злость и не томило жестокое влечение к этой женщине. А подняться и бежать из комнаты невозможно. Куда пойдёшь? Так они и остались на общем ложе, несмотря на взаимную ненависть. Пьер не способен был устроить скандал, да ещё в Сентвиле! Он только спросил:
— Ты скоро погасишь свечу?
Погасить свечу? Полетта повернула голову, посмотрела на свечу, по которой ползла бабочка с шёлковыми бежевыми крыльями, потом круто повернулась к грозящей ей опасности — к мужчине, лежавшему в одной постели с ней.
— Погасить? — пролепетала она. — Вы хотите, чтобы я погасила?..
Наступило гнетущее молчание, словно на обоих упала сеть ловушки. Мгновение шёл поединок — кто первый нарушит молчание? Первой заговорила она:
— Если хотите, я погашу…
— Пора, — сказал он. — Погаси и спи.
По её лицу скользнула улыбка, Пьер заметил это. Какая-то низость была в чувстве облегчения, вызвавшем эту улыбку. Полетта задула свечу, хотя ещё не совсем поверила, что опасность миновала. Потом сказала тихонько:
— Покойной ночи!..
И тогда наступили потёмки. Удушливые потёмки, которые лезли в глаза, в рот, в уши. Потёмки, от которых у человека кровь стучит в висках. Потёмки, затыкающие ему рот; потёмки, принижающие его. Мужчина и женщина, лежавшие в потёмках, как можно дальше отодвигались друг от друга, и каждый слышал, как другой сдерживает дыхание. Очень скоро дыхание женщины стало чересчур ровным. Мужчина знал, что она не спит, только притворяется. Он не решался пошевелиться, боясь, что она по-своему истолкует малейшее его движение, и чувствовал смертельную обиду при одной мысли о возможной её ошибке. Он готов был удушить её, если б мог дотянуться до неё раньше, чем у неё возникнет хоть тень оскорбительной мысли. Он ненавидел её и ненавидел самого себя. Ему хотелось переменить положение, потому что ногу сводила судорога. Он тихонько выругался, и тотчас женщина задышала в темноте не так, как раньше. Он старался тихонько подогнуть ногу, обхватить рукой ступню и притиснуть болезненно оттопыренный большой палец, и, проделывая это, он одними губами совершенно беззвучно, но твёрдо и злобно, выговаривал: «Сволочь! Сволочь!»
Ночь продолжалась всё в той же враждебной бессоннице.
XXII
— Вы всё захватили, что нужно, племянник?.. Бельё, полотенца?.. Да-с?
— Спасибо, дядя. Всё захватил…
Пьер Меркадье засиделся в ванне. Маленькая ванная комната полна пару. В топке дрова ещё не прогорели, и время от времени из раскрытой дверцы вылетают искры. Как всегда, Пьер начинает омовение с ног, намыливает и трёт ступни, икры. Потом трёт коленки, и тогда ему приходят в голову разные мысли. Ночью он спал мало и плохо, тяжёлым сном. От той сцены, которая произошла накануне вечером, у него осталось чувство унижения, но бешеная злоба утихла. О Полетте он уже и не думал — она стала для него совершенно чужой.
Под утро, когда Пьер понял, что уснуть больше не удастся, он решил встать. Полетта со стоном повернулась на другой бок. Она, видно, спала крепким сном. При бледном свете зари на её лице проступило то животное выражение, которое он когда-то любил, — теперь оно казалось ему противным. Всё в этой комнате производило невероятный шум: половицы скрипели, звякал таз для умывания. Пьер кое-как причесался, оделся. В кухне старуха Марта напоила его горячим кофе; Марта была всё такая же тощая, сухопарая, сморщенная и так же, как раньше, повязывала голову чёрной косынкой. Кофе был, как всегда в Сентвиле, неважный, но зато горячий. Марта улыбалась Пьеру во весь свой беззубый рот.
Воду для ванны накачал Паскаль, как только можно было побеспокоить господина де Сентвиля.
Старик выглядел плохо. Жаловался, что у него хрипы в лёгких. Даже вызвал доктора, и господин Моро обещал приехать в то утро. По правде сказать, тревожиться было нечего: дядюшка периодически вызывал из Бюлоза доктора Моро, хотя терпеть его не мог и говорил про него всякие гадости, — он верил в его познания. Доктор прекрасно знал, что граф не очень болен, но всё-таки приезжал: он надзирал за ним. На это у него были свои основания.
Пьер размышлял, сидя в ванне. Мыльная пена теперь покрывала его руки и плечи, и он удивлялся, что неизменно производит свои омовения именно в таком порядке. Всё его волосатое тело нежилось в тёплой воде. Он немало гордился своей растительностью, но недавно с грустью заметил, что волосы стали расти у него даже на плечах. Сорок один год… До сих пор он не думал о своём возрасте, чувствовал себя ещё совсем молодым и не замечал, что время-то летит.
Но за последние месяцы он почувствовал, что в его теле происходят какие-то перемены. Перелом, наступающий к сорока годам. Он отметил некоторые признаки приближающейся старости: кожа потеряла молодую эластичность, начинает расти брюшко.
Он встал в ванне, чтобы как следует растереться губкой. Его широкие плечи не соответствовали мускулатуре рук — вялой и слабо развитой, как у всех интеллигентов. Он выпятил грудь и подобрал живот.
«А могу ли я ещё нравиться? Ну, конечно, ещё могу нравиться. К счастью, зубы у меня хорошие. — И ему вспомнился беззубый рот Марты. Он хлопнул себя по ляжкам, словно хотел удостовериться, что ноги у него сильные. — Ничего, лапы очень даже крепкие! Вот только на икрах резко выступают синим узором жилки. Но это ещё не страшно, — до расширения вен далеко. Вероятно, слишком туго стягивают ногу резиновые подвязки, которые держат носки. Да, вероятно, так и есть. А странно всё-таки, — уже сорок один год! Жизнь безнадёжно испорчена — И он с враждебным чувством подумал о Полетте… — Так вот всё твоё существование пойдёт прахом, а ты и не заметишь…»