— Дедушка позволил твоей маме самой править «Жокеем», — сказал он. — «Жокея» запрягут в тележку. Я знаю, я сам слышал, как он говорил фермеру. Твоя мама хорошо умеет править?
— Не знаю, — торопливо ответила Сюзанна, ухватившись за постороннюю тему. — Я никогда не видела… Мать ничего мне не говорила…
— Что ж удивительного? Ты ведь никогда не разговариваешь со своей мамой.
— А зачем я буду разговаривать с матерью? Я её не люблю.
Паскаль больше шокирован, чем удивлён. Сюзанна никогда не скажет как все дети: «мама», а только «мать». Это, разумеется, аристократично, но как посмотришь на господина Пейерона…
— А папу ты любишь?
— Нет.
Паскаля возмущает не столько чудовищность такого отношения к родителям, сколько откровенность признания. В конце концов никто не волен в своих привязанностях. Сюзанна не любит отца с матерью? Ладно, не люби, но хоть молчи об этом. Он поглядел, как Сюзанна раскинулась на сене, подогнув ноги в чёрных чулках.
— Сюзанна!..
— Что?
— Ты это не для смеха говоришь? Ты в самом деле не любишь родителей?
— А ты? — шепнула она. — Ты своих родителей любишь?
Ну, конечно, Паскаль любит и папу и маму. Он бы мог побожиться. Ему и в голову никогда не приходило, что можно не любить родителей. Никогда он не задавал себе такого вопроса. А сейчас вдруг ему кажется, что он не очень-то горячо любит отца и мать… Отчего это? Как-то неловко признаться в хороших чувствах и, будто он маленький мальчик, сказать Сюзанне: «Я люблю папочку, я люблю мамочку». Паскаль колеблется, ему стыдно, но, наконец, набравшись духу, он заявляет с нарочитой решимостью:
— Да, я очень люблю и папу и маму.
Сюзанна приподнялась и внимательно посмотрела на него.
— Поразительно! — протянула она.
У Паскаля на душе неспокойно: ведь, в сущности, он не любит по-настоящему отца с матерью. Ненависти к ним у него, конечно, нет. Просто они ему совершенно безразличны.
— Так что же, тебе наплевать на родителей? — спрашивает он Сюзанну. Она молчит, уставившись в одну точку.
— Нет, — отвечает она, наконец, — я их не люблю. Не люблю. Ненавижу их! Пусть бы они умерли.
Паскаль загорелся любопытством. Он пристально посмотрел на Сюзанну, как будто перед ним была какая-то новая, незнакомая девочка. Потом попробовал думать об отце и о матери. Понятно, очень уж большой любви он к ним не чувствует, но если б они вдруг умерли… Папа, например… Вот, если б от него, Паскаля, зависело жить им или умереть? Что бы он тогда сделал? И вдруг у него даже сердце защемило от эгоистичного страха: ведь он тогда останется один на свете. Нет, нет, пусть папа и мама не умирают! Ведь он ещё маленький. И зачем только приходят такие гадкие мысли, в которых стыдно признаться…
— Погляди, Сюзанна, у тебя чулок разорвался. Да не этот… на правой ноге. Мама будет тебя бранить.
— Перестань же, наконец, говорить о моей матери, Паскаль! Я же тебе сказала, что я ненавижу её, ненавижу!
Что это? Она заплакала? Сюзанна! Сюзанна! Миленькая. Паскаль пододвигается к ней, она его отталкивает, пинком ушибла ему ногу. В самом деле плачет! Он чувствует, как её слёзы смочили ему пальцы… Сюзанна! Вдруг она рассмеялась, хотя всё ещё всхлипывает. Что ж это значит? Комедию играла? Но когда? Когда плакала или когда смеялась?
— Я пошутила, — сказала она. Потом поправила волосы, высморкалась. — А скоро твои папа и мама приедут в Сентвиль? Успокойся, я пошутила.
Паскаль не знал, что и думать. Ведь он чуть было не сказал то же, что и она. И вдруг ему вспомнилось: Англия! Ах, чёрт подери, недаром он всегда терпеть не мог англичан.
— Папа с мамой приедут завтра. Дедушка поедет на станцию встречать. Им уже комнату приготовили в башне, на третьем этаже.
— «Жокея» запрягут?
— Вот глупая! Наймут тарантас в Бюлозе, в «Альпийской гостинице»…
Но Сюзанна уже думает о другом, она прижимается к Паскалю и шепчет:
— Сделай мне больно.
— Ладно, — отвечает он. — А где?
XXI
В простенке между окнами стояли рядом два открытых чемодана: чёрный, немного потрёпанный и набитый до отказа чемодан Пьера Меркадье, и светлый, фисташкового цвета, чемодан Полетты. Из обоих уже достали и раскидали по комнате немало вещей, вытащив их наугад, и не могли докопаться до необходимых принадлежностей туалета. Полетта клялась и божилась, что положила их на самый верх, а на самом деле засунула в бельё Пьера. На мягком диванчике, с обивкой в белых букетиках, набросаны платья, на овальном столе красного дерева нашли себе место ботинки, туфли и брюки Пьера, книги и губки — всё вперемешку. Среди этого беспорядка суетилась Полетта — полураздетая, в сорочке, обнажавшей плечи и руки, в расшнурованном корсете, открывавшем грудь, чуть тронутую увяданием, в нижней шёлковой юбке красновато-коричневого цвета, отделанной воланами; подобрав вверх волосы и кое-как заколов их шпильками, она сновала по комнате, строгая, невыносимо деловитая, и сердито хмурилась, при этом её левая бровь приподнималась в полной независимости от правой.
Пьер сидел на краю широкой постели, покрытой красным стёганым одеялом. Он уже разулся и всё поглядывал на свои ноги в полосатых носках и ботинки на пуговках. Снял галстук и воротничок, раздевался медленно, чувствуя страшную усталость от своего путешествия. Не удивительно, — от Парижа бесконечно долго ехали поездом, а потом несколько часов тащились от станции до Сентвиля на лошади по невыносимой палящей жаре… Всю дорогу ссорились с Полеттой. Право же, она деньги тратит без счёту, а когда пытаешься её образумить, она приходит в исступление. Попрекает его и биржей и Панамой, кричит, визжит, пышет ненавистью, — делается неузнаваемой.
Обед прошёл весьма скучно. Дядюшка очень постарел. Дети… Ну что ж, раз им здесь хорошо… Потерпим. Две зажжённые свечи слабо освещали просторную спальню, где по углам сгущалась темнота, в воздухе кружили большие ночные бабочки и вдруг проносились так близко от Полетты, что она приходила в ужас.
Супругам Меркадье всегда отводили эту комнату. Но теперь, когда они привыкли, чтоб у каждого была своя спальня, на обоих вдруг напало безотчётное смущение, совсем не похожее на боязнь любовников не понравиться друг другу.
— Вот уж не ожидала, что дядюшка превратит Сентвиль в постоялый двор! — сказала Полетта, старательно раскладывая на краешке туалетного столика три коробки с булавками. — И чего ради? Как будто старик так уж нуждается!..
— Но ты же прекрасно знаешь, что у него нет ни гроша.
— Ах, перестань, пожалуйста. Он просто старый скряга… И вот, пожалуйста, — везде эти люди! Шагу нельзя ступить, обязательно наткнёшься на них. Очень мило! Кто они такие, эти господа?
— Не здешние. Из Лиона приехали.
— Сама мадам недурна. Я её видела. Хорошо одета.
Пьер подумал про себя, что на этом основании Полетта пустит в ход все привезённые платья, но не сказал ни слова, боясь вызвать такую же ссору, какая была у них в вагоне. Он смотрел на жену с некоторым любопытством. Сквозь усталость вдруг пробился огонёк желания. Но он считал неделикатным в первый же вечер воспользоваться искусственно восстановленной интимностью, а кроме того, ещё слишком свежи были в памяти взаимные оскорбления, ещё не улеглось накопившееся за день злобное чувство.
«Как, право, странно, — подумал он. — Всегда ведь так было: чем больше я её ненавидел, тем больше хотел её…»
Он умылся, вымыл бороду и шею, наливая воду из тяжёлого щербатого кувшина с цветочками в смешной маленький тазик. До чего же грязным вылезаешь из вагона железной дороги! Наклоняясь над умывальным столиком, он плескался, фыркал и видел краешком глаза, как Полетта, озарённая розоватым светом горящих свечей, меняет рубашку. Она стояла, придерживая дневную рубашку зубами, а ночная трепетала в воздухе на вскинутых её руках.
Женщине за тридцать, и вдруг такая стыдливость юной пансионерки! Пьер возмутился. К тому же нельзя было не заметить, что ему тем самым указывали, насколько его присутствие здесь нежелательно. Он вздохнул. Перед глазами его мелькнула белая женская фигура с тёплыми бликами света на спине. Длинная полотняная сорочка с мелкими складочками закрыла её, как риза.