Молодой Хуа взял почерневшую пампушку, оглядел ее со всех сторон с таким удивлением, будто держал в руке собственную жизнь, а потом осторожно разломил. За струей пара, обдавшей лицо, показались половинки круглой пампушки, испеченной из белой муки. Вскоре на блюдце по осталось ни крошки, снадобье оказалось у больного в желудке, и он даже забыл, каково оно на вкус.
Стоя подле сына, отец с одной стороны, мать – с другой, следили за ним, будто надеялись, что вот сейчас, у них на глазах, из его тела выйдет что-то страшное, и он сразу переменится. От волнения сердце у них громко стучало, они ласково гладили сына по груди, но тут его снова потряс приступ кашля.
– Поспи, и вся хворь пройдет.
Сын послушно лег, но еще долго кашлял, пока наконец не уснул.
Дождавшись, когда дыхание у него стало ровнее, мать осторожно накрыла его ветхим, сплошь заплатанным одеялом.
В чайную теперь набилось много посетителей. Старый Хуа суетился, обходя гостей с большим медным чайником и разливая чай. Под глазами у него легли черные круги,
– Захворал, неможется тебе? – спросил его посетитель с седой бородой.
– Да нет, ничего.
– Ничего? А ты и вправду не похож на больного, улыбаешься… – постарался замять неловкость посетитель.
– Дел у него невпроворот. Вот если бы его сын…
Не успел Горбун договорить, как в чайную влетел человек с грубым, мясистым лицом. Черная холщовая рубаха на нем была расстегнута, а концы небрежно повязанного широкого черного пояса свободно болтались. Едва переступив порог, он закричал:
– Ну, как? Принял снадобье? Выздоровел? Счастливая у тебя судьба, старый Хуа! Удача тебе привалила! Но если бы не я первый узнавал новости…
Старый Хуа слушал с довольной улыбкой, почтительно вытянув руки. С таким же почтением прислушивались к разговору и посетители.
Старуха Хуа тоже с синевой под глазами, улыбаясь, подала человеку в черном чашку с сухим чаем и положила в нее маслину, а старый Хуа налил ему кипятку.
– Ручаюсь, что выздоровеет. Снадобье на этот раз особой силы. Подумай только, кровь я взял еще тепленькую, да и принял он ее еще теплой, – продолжал кричать посетитель в черном.
– Верно, верно! Спасибо дядюшке Кану за заботу. Что бы мы без него делали… – растроганно приговаривала старуха.
– Ручаюсь, ручаюсь! Съесть еще тепленькой… Да от такой пампушки с человеческой кровью любая чахотка пройдет!
При слове «чахотка» старуха сразу изменилась в лице. Она натянуто улыбнулась и, расстроенная, поспешно ушла. Но дядя Кан ничего не заметил и продолжал орать во все горло. От его крика проснулся спавший в другой комнате молодой Хуа, и у него снова начался приступ кашля.
– Счастливая у твоего сына судьба. Уж теперь наверняка выздоровеет. Не удивительно, что старый Хуа целый день так и сияет улыбкой, – сказал седобородый, а сам подошел к дяде Капу и тихо спросил: – Говорят, что преступник, казненный сегодня, из рода Ся. Чей же он сын, дядя Кан? В чем там дело?
– Чей сын? Четвертой госпожи Ся. Ну и паршивец… – Заметив, что все внимательно его слушают, дядя Кан обрадовался. Его грубое мясистое лицо расплылось в улыбке, а голос загремел еще громче: – Этот негодяй просто не хотел жить, не хотел, вот и все. А мне на сей раз ничего не досталось. Даже одежду, которую я с него сорвал, и ту забрал тюремный надзиратель, Красноглазый А-и. Зато уж кому повезло, так это старому Хуа и Ся Третьему. Хуа получил снадобье, а Ся Третий – награду – двадцать пять лянов серебром чистыми! И ни с кем даже грошом не поделился.
В это время, держась обеими руками за грудь и захлебываясь от кашля, из своей комнаты медленно вышел Хуа-младший. Подойдя к очагу, он наполнил чашку холодным рисом, залил его кипятком, сел и принялся есть.
Мать шла за ним и тихонько спрашивала:
– Лучше тебе, ну хоть чуточку? Или все так же есть хочется?…
– Дело верное! – глянув на юношу, сказал дядя Кан и снова обратился к посетителям.
– Господин Ся Третий – настоящий ловкач. Не донеси он заблаговременно начальству, казнили бы и его со всем родом. А теперь что? Серебро! Ну а мальчишка, негодяй из негодяев! Ведь в тюрьму посадили, так он и там подговаривал надзирателя бунтовать.
– Ну, это уже слишком! – возмутился посетитель лет двадцати, сидевший в дальнем углу.
– Я вам точно говорю. Стал его допрашивать Красноглазый, выведывать подробности, а он давай его с толку сбивать. «Поднебесная,[2] говорит, которой владеет Цинская династия,[3] – принадлежит нам всем». Подумать только! Да разве порядочный человек такое скажет!.. Красноглазый-то знал, что у него дома только мать-старуха, но что он – нищий, никак не ожидал. А как только смекнул, что из него, как говорится, капли масла не выжмешь, так и рассвирепел, а тот еще вздумал, как говорится, почесать тигру морду. Ну, Красноглазый и отвесил ему пару оплеух.
– А ведь брат Красноглазый мастер бить. Пары оплеух тому наверняка хватило, – неожиданно развеселился Горбун.
– Да его, подлую кость, разве застращаешь? Бей не бей, а он свое: «Жаль мне тебя, очень жаль!»
– А что жалеть такого негодяя? Бить его нужно! – заметил седобородый.
Дядя Кан бросил на него презрительный взгляд:
– Оглох ты, что ли? Ведь он что сказал: «Жаль мне тебя, Красноглазый!»
Лица слушателей вдруг застыли, разговоры оборвались.
Молодой Хуа между тем покончил с рисом. Он наелся так, что весь вспотел, а от головы даже пар шел.
– Он жалел Красноглазого? Рехнулся он, вот что! – воскликнул седобородый, словно его осенило.
– Рехнулся! – повторил молодой человек в углу, как будто тоже вдруг прозрел.
Снова все оживились, заговорили, засмеялись. Раздирающий кашель молодого Хуа слился с общим шумом.
Дядя Кан подошел к нему, похлопал его по плечу и сказал:
– Дело верное! Ты не будешь так кашлять. Ручаюсь!
А Горбун все повторял, кивая головой:
– Рехнулся!
Земля у городской стены за западными воротами была казенной. Здесь вилась тропинка, протоптанная теми, кто выбирал кратчайший путь. Она образовала естественную границу: по левую сторону от нее хоронили казненных и умерших в тюрьме, по правую – бедняков. Могилки стояли так тесно, что едва не громоздились одна на другую, как круглые пампушки, которые пекут в богатых семьях ко дню рождения.