Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Выпил и спросил:

– А где же Дикушин? Я хотел бы его видеть.

– Его не трудно видеть, – сказал архитектор. – Он где-нибудь внизу угощается с дворовыми людьми. А вы знакомы с ним?

– Не имел чести, но слышал о нем от живописца Ивана Петровича Аргунова и однажды случайно встретил его.

Шубину не сиделось за общим столом. Ему хотелось пойти в нижние комнаты и разыскать там Дикушина. Вера Филипповна заметила нетерпение мужа и, стараясь отвлечь его, подала Федоту карточку-меню с большим выбором различных яств. В позолоченной рамке в длинном списке значились: губы лосиные, медвежьи лапы разварные, жареная рысь, бекасы с устрицами, бычьи глаза в соусе, петушиные гребни в сметане, ананасы, девичий крем в винограде и прочее с русскими и французскими названиями.

– Да тут, пожалуй, можно насмерть объесться, – шепнул Шубин жене и поставил карточку-меню на середину стола к серебряной вазе. Услужливый лакей подошел сзади и, склонившись, поставил перед четой Шубиных устрицы с бекасами. Шубин, позабыв о правилах поведения, покосился на кушанье и сказал лакею:

– Мне бы свежей морошки…

– Этого нет-с!

– Ну, тогда каргопольских рыжичков.

– И этого нет-с.

– Ай-ай, как же так, такой обед закатил граф и без рыжиков и без морошки! Устриц с бекасами я не хочу, брюхо от них заболит…

– Федо-о-т! – протянула Вера Филипповна и, уставив на него большие голубые глаза, шепнула: – Пей меньше, во хмелю ты грубоват и неугож…

Обед продолжался добрых три часа. Потом под звуки оркестра гости осматривали анфилады богато убранных комнат. Потом в зале, где происходил обед, столы быстро исчезли и на лощеном паркетном полу начались танцы. Неожиданно для гостей раздвинулась боковая стена, и зал превратился в домашний театр. Выступила певица и пропела что-то на итальянском языке. Многие, ничего не понимая, все же восхищались ее пением. После певицы вышел на сцену бывший директор Московского университета, а ныне вице-президент Петербургской берг-коллегии поэт Михаил Матвеевич Херасков. Вытянув правую руку с бумажным свитком, он начал читать свою оду на богатство:

Внемлите нищи и убоги,
Что музы мыслят и поют:
Сребро и пышные чертоги
Спокойства сердцу не дают.
Весною во свирель играет
В убогой хижине пастух;
Богатый деньги собирает,
Имея беспокойный дух.
Богач, вкушая сладку пищу,
От ней бывает отвращен;
Вода и хлеб приятны нищу,
Когда он ими насыщен…

Гости насторожённо притихли, а поэт вдруг резко и крикливо, как вызов, начал бросать язвительные слова в разряженную толпу вельмож:

Хоть вещи все на свете тлеют,
Но та отрада в жизни нам:
О бедных бедные жалеют,
Желая смерти богачам…

Стихи прозвучали дерзко. Гости начали переглядываться. После нескольких секунд недоуменного молчания раздались довольно жидкие, запоздалые аплодисменты и восторженный голос Федота Шубина:

– Браво! Сущей правде, браво!..

Вера Филипповна дернула его за рукав и выразительно посмотрела на него.

– Федот, уйдем лучше отсюда, если не умеешь себя вести, – сдержанно и строго проговорила она ему на ухо.

– Зачем!? – возразил Федот. – Приехали на бал последними, а уедем первыми? Не дело изволишь говорить, дорогая… Я еще должен Дикушина среди дворни разыскать и намерен его к себе позвать.

– Ради бога не сегодня.

– А почему же не сегодня?

На сцену вышел старческой походкой приглашенный из Москвы поэт Сумароков.

Шубин, махнув рукой, сказал:

– Вот этого я и слушать не хочу. И, умирая, не прощу я ему дерзости, высказанной им у гроба Ломоносова…

Он направился к выходу из зала, увлекая за собой Веру Филипповну.

– Впрочем, ты останься пока здесь. У тебя знакомых, тут не мало. А я и в самом деле поищу Дикушина.

– Федот, ради бога недолго!

– Постараюсь, голубушка…

Он спустился в нижние комнаты и там после многих расспросов узнал, где находится Дикушин. Тот уже изрядно выпил и, как человек во хмелю ненадёжный, был предусмотрительно водворен в тесную каморку под лестницей.

– Кто его туда запер? – возмутился Шубин, дергая дверь с большим висячим замком на пробое.

– Это мы, барин, по своей доброй воле его спрятали, чтобы неприятностей не учинил… Трезвый он смирёный, а выпьет – и на руку дерзок и на слово невоздержан. Так-то лучше для него… – пояснили люди, очевидно ему близкие.

Федот с минуту постоял в раздумье, прислушался; за дверью возился на полу Дикушин и мычал:

– Люди пьют да веселятся, а нам грешно и рассмеяться. Да отворите же, дьяволы!..

– Проспись, Гриша, проспись, – посоветовал один из присутствующих, – тебе же будет лучше! – И, обернувшись к Шубину, спросил:

– А что, барин, он вам очень понадобился?

Шубин достал из потайного кармана записную книжечку, написал на листочке свой адрес и сказал одному из дворовых, который ревностно охранял подступ к двери, ведущей в каморку:

– Вот передай Дикушину, когда он протрезвится, и скажи: зять Кокоринова, друг Аргунова скульптор Федот Шубин хочет видеть его у себя в гостях.

На утро, еще не успел Шубин проснуться после шереметевского бала, как явился к нему Григорий Дикушин. Он был выше среднего роста; на широком бритом лице выступали багровые пятна – следы частого похмелья, руки дрожали. Стоя у дверей, он зевал и крестил рот. Вид у него был весьма неприглядный. Шубину было известно, что Дикушин, крепостной архитектор-самоучка графа Шереметева, вместе с другими способными людьми был вытребован в Питер для работы на строительстве графского дома и теперь ожидал отправки в Москву: там Шереметев задумал тоже возвести дворец, в Останкино. Туда же он пригласил и Федора Гордеева украшать лепкой внутренние покои дворца.

– Я столько слышал о вас от живописца Аргунова и от своей жены, урожденной Кокориновой, что пожелал увидеться и ближе познакомиться с вами.

– Весьма приятно слышать, но вряд ли обо мне люди говорили хорошее, – усмехнулся Дикушин. – Человек-то я такой… расшатанный. Нельзя нашему брату быть умнее самого себя. Не скрою, Федот Иванович, я познал кое-что, хоть и не бывал в заморских странах. Проекты с присовокуплением чертежей и описаний – всё могу. Но как волка ни корми, он в лес смотрит. Как меня ни учили, а вот руки мои готовы бросить циркуль и ухватиться за топор…

– Почему? – перебил Федот собеседника, подсаживаясь ближе и глядя ему в глаза. – Разве плотничье ремесло важнее таланта архитектора?

– Нет, не плотничать, а головы бы рубить барам… Может быть, вам такой разговор мой и неприятен, но я не боюсь говорить то, что думаю…

– Ладно, ладно, Григорий, давайте-ка лучше поговорим об искусстве, о том, как вы постигли без ученья в академиях великое дело архитектора? Где и как помышляете употребить свой талант?

– Талант, талант! – повторил Дикушин, горько усмехнувшись, покачал головою и начал резко выкладывать давно наболевшее и, быть может, никому невысказанное:

– Эх, брат, никакого таланта, а главное, никакой славы, одна суета и боль на душе. Мужик я подневольный – больше ничего. Правда, здесь вот кое-что есть, – указал он на широкий, гладкий свой лоб, – да что толку? При жизни – одна нужда и умру – никто добрым словом не вспомнит. Было такое дело, строили мы в Замоскворечье храм в честь папы Климента, планы самого Растрелли отвергли, своим мужицким умом решили сотворить полностью от фундамента до креста. Иностранцы картины теперь пишут с той церкви, столь она великолепна, и спрашивают: «чье это творение?», а протопоп им отвечает: «Это безымянные шереметевские мужички строили»… У собаки и той есть имя, а мы «безымянные»… вот оно как! Так какой же смысл трудиться ни за спасибо, ни за грош. И потомство знать не будет. А ведь человеку и по смерти хочется память о себе и делах своих оставить. Не так ли?

25
{"b":"94503","o":1}