– Хорошенькое дельце… И вы хотите нас заставить убить такого старика… Однако почему бы вашим не попробовать это сделать самим?
– Не получится! Афганцы не пойдут на это… – откровенно сознался капитан Латиф. – Они все считают Мураки святым, даже атеисты…
– Это как? – не понял полковник Раух.
– В Аллаха не верят, а в Мураки верят… Он лечит одним прикосновением. К нему лечиться ездил сам Тараки.[2] И еще много чего… Имам кормит голодных. Он из пустой руки высыпает горсть риса, и из этого риса можно сварить большой казан плова на всю деревню… Он делает много чудес. Или просто люди рассказывают о чудесах, которые он делает… Так бывает чаще… Но слухам верят. И потому его слову подчиняется каждый афганец…
– И зачем же его убивать? – Солоухин, пока приказ не прозвучал, пытался по возможности уйти от этого задания. – С ним пробовали договориться?
– К нему подступиться невозможно…
– Ладно, отставить пустые разговоры, – наконец сказал полковник Раух, и Солоухин понял, что все его отговорки во внимание приниматься не будут. – Получен приказ, и его следует выполнять. Капитан Латиф будет прикомандирован к твоей, майор, группе. Приказ, кстати, обсуждался «наверху», с афганской и с советской стороны, и не нам решать, что следует делать со стариком… Сколько людей возмешь?
– Сколько людей сопровождает имама?
– Он едет с обычным караваном, – сообщил капитан. – С ним только личные охранники, выделенные пуштунами. Плюс к этому охрана каравана. Но мы даже не знаем ее численность. Вам лучше знать, сколько бывает обычно. Вы же специализируетесь по караванам…[3]
– Тогда обойдусь усиленным взводом.
– А я хотел предложить тебе целый батальон… – сказал Раух. – Может, есть смысл перекрыть все пути отхода? Операция на контроле… – полковник поднял взгляд к небу, скрытому потолком.
Сам полковник символики своего последнего пояснения не понял, но майора Солоухина эта символика заставила усмехнуться. «Контроль» сверху за действиями спецназовцев, как видел его полковник, ограничен только потолком. Но над потолком имеется другой «контроль», поскольку речь идет о ликвидации человека, считающегося святым. И этот, последний, «контроль» приказам командования не подчиняется.
– Батальон заметят сразу, – майор ответил категорично и конкретно, чтобы скрыть горькую усмешку. – Хватит одного взвода… Ну, может быть, я еще отделение из взвода разведки возьму… И пару минометных расчетов… И взвод саперов, чтобы минировать дорогу… С такими силами справимся с двумя караванами…
– В кишлаке стоит отряд. Не слишком большой, но с опытом боевых действий. Они могут выйти навстречу или ударить вам в спину.
– Хорошо… Будем контролировать и кишлак. Лучше всего перед самым кишлаком и работать… Я, пожалуй, офицеров возьму командирами отделений. Рассредоточимся, чтобы все проходы блокировать… Поддержка авиацией возможна?
– Возможна, только не оперативная. «Шмели» базируются далеко. Если дело развернется ближе к утру, можно попробовать задействовать тяжелые бомбардировщики…
– Дело развернется к утру, – не зная даже положения вещей, гарантировал майор. – Если мы устроим засаду возле самого кишлака, дело обязательно развернется к утру, потому что маршруты передвижения всех караванов рассчитываются так, чтобы полностью использовать при движении темное время суток. Еще в темноте, прямо перед рассветом, они должны будут подойти к кишлаку. Я помню ту дорогу. Там ущелье делает поворот перед самым кишлаком. Вот там мы их и встретим. По крайней мере, если и не уничтожим, то сможем затянуть бой до прибытия авиации. И там, рядом с кишлаком, нас ожидать не будут…
– Хоп, – согласился наконец полковник. – При таком раскладе можно просчитать и прилет «шмелей» и бомбардировщиков вслед за ними. Главное, чтобы ты запер их там, дал увязнуть…
– До рассвета мы их запрем…
– Тогда попрошу всех к карте. Будем просчитывать варианты…
Только сейчас из темного угла, где до этого сидел молча, вышел незнакомый генерал и тоже стал смотреть в карту. К счастью, молча…
На «проработке» обычных операций генералы не присутствуют, как хорошо знал Солоухин. Должно быть, это и есть один из вариантов того самого контроля…
Похоже, святой имам сильно «достал» всех…
2
Вопросы веры в Советской армии обсуждать было не принято, так как эти вопросы не входили в обязательный и утвержденный перечень тем для занятий политподготовкой. Поскольку церковь многие годы была уже отделена от государства, сильнейшая часть его, этого государства, была отделена тоже. Человек верить в Бога, естественно, мог себе позволить. Но держать в казарме или в военной канцелярии икону не разрешил бы никто. Там место отведено только для портрета Ленина, генерального секретаря партии и, в лучшем случае, для кого-то из старых полководцев. И не более… Ну, разве что к приезду кого-то из полководцев современных, если находили, вывешивали и его портрет. Такое положение одинаково касалось и стройбатов, и экипажей атомных подводных лодок, и подразделений спецназа ГРУ.
У майора Солоухина дед по материнской линии был сельским священником, хотя и основательно пьющим, но честным и бесконечно добрым, как казалось мальчику, человеком. Конечно, верующей женщиной была и его мать, дочь священника. И потому он сам, уже и в зрелые годы, к вере относился лояльно. Грубо говоря, не был верующим, но и неверующим тоже не был, как большинство советских людей, не увлеченных партийной карьерой. Как и отец тогда еще будущего майора спецназа ГРУ, офицер-пограничник. Отец сам церковь не посещал, но не запрещал этого делать жене и не был против того, чтобы она брала с собой сына. Но отец не получал от собственной матери того воспитания, которое маленькому Стасу пыталась дать его мать. Не навязывая, но мягко приучая к пониманию и приятию веры. Мать, к сожалению, умерла рано, воспитание сына не завершив. Появившаяся через год мачеха сняла с груди маленького Стаса оловянный крестик, подарок деда. Не злобно, не назойливо, но просто сняла и убрала куда-то. С тех пор, с шести с половиной лет, Стас крест не носил. И в доме у них больше не возникало разговоров о Боге. Но заложенное родной матерью в самом раннем детстве чувство в душе все же осталось. Как осталось и воспоминание о поездке с родителями в деревню к деду. Стас тогда был еще маленьким, все целой картиной вспомнить не мог, но отдельные эпизоды в память впечатались и остались в ней навсегда. Как дед читал молитву и крестил стол перед тем, как все сядут за него… Как сам он стоял во время службы в тесной одинаково вправо, влево и вперед, но просторной, если смотреть вверх, сельской церкви и держал перед собой зажженную свечку… И постоянно боялся при этом, что маленькая капелька парафина стечет по свечке и обожжет ему пальцы. И потому, когда свечка сгорела больше, чем наполовину, смотрел он больше не на службу, не на деда, службу ведущего, а только на играющее на сквозняке потрескивающее пламя и на каплю… Легко вспоминалось и то, как приветливо и с уважением здоровались пожилые сельчанки с дедом, когда тот шел со Стасом по деревенской улице…
Давно превратившись из Стаса в Станислава Юрьевича, майор Солоухин не забыл, как мальчиком рассматривал в церкви крупное распятие и, при мыслях о страданиях Христа, слезы катились у него по щекам. И думал он тогда, как сам он смог бы переносить такие страдания… И уверен был, что не смог бы перенести их, потому что боли в детские годы, как все его сверстники, очень боялся…
И эта память осталась в нем навсегда…
И, получив задание на уничтожение святого имама, выйдя из штаба на крыльцо и глядя в темно-синее небо над исстрадавшимся гордым Афганистаном, майор Солоухин чувствовал себя не самым лучшим образом. И не было никакой разницы, что этот святой – человек совсем иной веры, к тому же враг в этой войне. Одно слово – «святой» – словно тормозило все его привычные офицерские навыки. Но сил противостоять приказу не нашлось.