Федор зубами скрипнул, но за дверь вышел, там и уселся, на стену облокотился. Не сдвинется он никуда отсюдова, покамест не найдут убийцу. А потом сдвинется, чтобы своими руками удавить гадину!
Устя на Аксинью поглядела.
— Ася, пожалуйста, походи, посплетничай, узнай, что в палатах об этом случае говорят?
— Хорошо, Устя.
— А я посплю покамест.
— А царевич…
— Скажи, что я уснула, — Устя к стене отвернулась, глаза закрыла. Напоказ она капли вытрясла, а так-то не в молоко они попали горячее — рядом, на одеяло. Чуточку глаза отвела, для этого и волхвой быть не надобно.
— Хорошо, Устенька.
Аксинья дверью хлопнула, Устя лежала, в потолок смотрела.
Потом, минут через десять встала и дверь изнутри на засов закрыла. Тихо-тихо. В постель легла, полостью меховой укрылась, под ней мигом согрелись ледяные пальцы и нос.
Так спокойнее будет. У Аксиньи своя светелка есть, а Усте никого рядом не надобно. Разве что полежать. Чутье ей говорит, что государь скоро не придет. А как придет, так она ему сильная да уверенная в себе понадобится, не сонная да усталая.
Отдохнуть надобно.
Просто — отдохнуть.
Через десять минут Устя уже крепко спала.
* * *
Федор в коридоре сидел, под дверью. Михайла ему не сказал ничего, наоборот, рядом устроился. Подумал, плащ откуда-то притащил, царевичу подстелил.
Федор даже не кивнул, другим его мысли были заняты.
— Узнаю КТО — сам убью!
— Вот дрянь-то, царевич!
Михайла не клялся, слов громких не произносил, но убил бы — не задумался. Хотя сейчас и без него постараются, еще и лучше в приказе-то Разбойном получится.
— Выпьешь, царевич?
— Давай, — Федор неловко из фляги глотнул, сморщился. — Я как подумал, что Устю потерять могу… уффф!
И еще раз глотнул.
Михайла кивнул медленно. Здесь и сейчас понимал он Федора лучше, чем кто-либо другой поймет, страх у них на двоих был один, общий, жуткий…
Да, потерять.
Страшно подумать даже.
Вот была Устя… и ее — нет⁈ Вообще нигде нет? И улыбки ее нет, и голоса, и… и в глазах мутнеет, и из груди рычание рвется, и в голове черная пелена, а руки сами в кулаки сжимаются.
Как так — ее нет?
Тогда и Михайлы тоже нет, и смысла нет, и жизни. И… и мира этого тоже нет! И не жалко его — к чему он без Устиньи?
На все плевать.
Устя, Устенька, только живи, пожалуйста… а тварь эту, которая ядом балуется, Михайла сам убьет, ежели Федор не поспеет…
Убьет.
* * *
Боярин Репьев рассуждал так.
Ежели кто из боярышень причастен, напугать их надобно. Пытать нельзя, понятное дело, но ведь пугать — можно?
Нужно!
Выбираем мужика пострашнее, одеваем внушительно, и пусть пугалом поработает, посмотрит грозно, порычит страшно, авось душегубка себя и выдаст!
А там уж и хватать, и тащить можно.
Боярин Репьев у лекаря расспросил, что искать надобно, Адам Козельский ему и объяснил, что свежей красавки зимой-то не сыщешь. Ежели сушеную — ее б в блюде мигом заметили, трава же, ей заливное обычно не посыпают, другое дело зелень свежая, но ведь и той не было. Да и посыпать траву ту незаметно не удастся.
Значит, речь о настойке.
Ее и сделать несложно, и подлить тоже, только вот склянка оставаться должна. Нет ее в горнице, где обед был?
Горницу боярин обыскал сам, чуть ли не по полу прополз.
Не было склянки.
И то, когда ее прятать-то? И куда?
Получается, яд уже на столе добавили, значит, при злодейке склянка остаться должна. Конечно, могла она ее и по дороге выкинуть, и потом…
Боярин лично стражу спустился расспросить. Но — ничего не выкидывали. Разве что одна из боярышень выглядывала, рыжая такая…
Рыжих было три штуки. Устинья, Аксинья и Вивея. Две Заболоцких и Мышкина. Только вот Устинья… ей смысла нет никого травить. Судя по Федору, ее и так под венец поведут. Хоть завтра бы повели.
Аксинья? Вообще ее в горнице не было.
Вивея? Мышкина?
Могла она? Да легко! Бабы и не такое устроить могут!
А к государю бояре скоро пожалуют, им хоть что сказать надобно. Так что… семь бед — один ответ, а когда не она это, так боярин честь боярскую не уронит, извинится перед отцом ее.
Боярин Репьев дверь с ноги открыл, та об стену грохнула, ровно пушка, Вивея вскрикнула, дернулась — куда⁈
Некуда!
— Государь обыск приказал сделать. Ты, боярышня, сама сознавайся, тогда на дыбу не вздернем!
Голос у боярина убедительным был.
И репутация.
И мужик громадный за его спиной, в кожаном фартуке, с кнутом на плече и клещами в руках. И клещи алым испачканы.
Кровью куриной. На поварню заглянули, там поругались, да позволили и клещи испачкать, и даже «палача» кровью заляпали. Выразительно получилось.
Вивея того не знала, задергалась вся.
— Я не… то есть не я…
— Все так говорят, — протянул мужик.
Голос у него был под стать внешности. Низкий, рычащий, в черной бороде клыки белые блеснули.
— Тебя, боярышня, видели, как ты яд в блюда подливала. Пузырек-то выкинула уж? Или не успела?
Вивея и ответить не смогла, горло перехватило.
Видели⁈
Кто⁈ Рука сама к груди метнулась, туда, где флакончик был спрятан. Боярину Репьеву других доказательств и не понадобилось.
— Сама выдашь — или одежду содрать да обыскать?
Вивея назад отшагнула, потом еще… и стена там, в лопатки жестко уперлась, остановила, боярышня по ней руками слепо зашарила!
— Я не… не… не смейте!!!
— НУ!!!
Таким тоном медведя остановить можно было, не то, что девчонку малолетнюю, глупую. Вивея, словно во сне дурном, пузырек достала, боярин его к носу поднес, понюхал.
— Кажись, оно. Акимка, сбегай, покажи лекарю Козельскому. А ты, боярышня, сказывай все подробно, не таи: кто яд дал, кто подстрекал, чего хотела?
Вивея обхватила себя руками.
— Я…
— На дыбе-то все одно расскажешь, но лучше ж самой? И ноги не переломают.
Боярышня задрожала — и принялась послушно рассказывать.
И про снадобье для блеска глаз, и про гадину-Заболоцкую, которая ей дорогу перешла, и про царевича… ну ведь она бы лучше была! Почему ее понять не желают?
Боярин слушал недолго. А потом, когда вернулся подручный, с подтверждением от Козельского, кивнул подручному.
— В Приказ ее. Пусть посидит, подумает.
Пытать дуру он не собирался. Да и без того ей хорошо не будет. Камера, сырая, да с крысами, да с охапкой соломы в углу…
И кандалы тяжелые.
И татю не сахар, а уж такой вот боярышеньке изнеженной и вовсе слезы горькие. Все расскажет, и дыбы не понадобится.
* * *
Федор так и сидел бы в коридоре, но когда боярин Репьев к Мышкиной пожаловал, заинтересовался царевич. Комнаты боярышень считай, друг рядом с другом, двери видно… и зачем ему мужик такой?
Что это задумал боярин?
Не любил Федор Василия Никитича, а все ж признавал, что есть у боярина и свои достоинства.
Неглуп он, и характер есть, у него, и дело свое он знает, и Борису пуще собаки какой предан. И ежели устроил он спектакль, то неспроста это.
Федор поближе подошел, к стене прислонился, ждал.
Видеть что в комнате происходило не мог он, а вот слышалось все великолепно. И обвинения. И оправдания. И…
Ярость поднималась из глубины, ярость накрыла волной и без того слабый разум, ярость смыла все человеческое. Ежели б не «палач», который чудом успел Вивею прикрыть, Федор бы ей в горло вцепился.
Накатило…
Царевич рыком рычал, к горлу Вивеи рвался, та завизжала, в угол забилась — упасть бы в обморок, да и то не получается, как видишь глаза эти белые, выпученные, как пальцы скрюченные, ровно когти к твоей шее тянутся… жуть накатывает.
Палач Федора перехватил, Михайла в ноги ему кинулся, подбил, упал царевич на пол — и его тут же сверху стражники придавили… едва не разлетелись, но весили больше, кольчуги же, да и двое их, третьим палач упал, четвертым Михайла — и все одно трясло их, Федор до горла Вивеи добраться рвался.