— И я с тобой! — закричал Андрейка.
Я схватила его на руки и побежала к соседнему воинскому эшелону.
— У вас есть хлеб? — спросила я, протягивая пачку сигарет.
Молодой красноармеец вынес полбуханки хлеба, но руку с сигаретами отвел в сторону.
— Не надо.
— Может быть, деньги, — спросила я, краснея, — если вы не курите?
— Что? Что вы? — И вдруг весело сказал: — Вот дайте за это вашего мальчика подержать, — и так ласково улыбнулся Андрюшке, что тот смело пошел к нему.
— Я его на минутку к нашим понесу, не беспокойтесь, я его сейчас отдам. Давно на руках пацана не держал.
И он понес Андрейку в вагон, прижимая его к себе и щекоча небритой щекой...
Он вынес Андрейку, надев на него свою пилотку, и еще несколько красноармейцев провожали Андрейку. Мне было приятно. Ведь и Андрей, наверное, примерял бы на него свою фуражку.
— А где же твой батька? — спросил красноармеец, когда уже эшелон тронулся.
— На фронте, — ответил серьезно и уверенно Андрейка.
— Ну, мы ему передадим, какой у него сын казак! — смеялись они и махали нам руками.
А у меня, чем ближе мы подъезжали к Киеву, тем сильнее немели ноги, и я не только не побежала, а не могла заставить себя выйти на перрон.
— Танечка, пойди посмотри, как там наши вещи, — сказала я ей.
Мне все еще верилось, что она влетит и скажет:
— Мама, мама, там нас папа ждет.
И она таки влетела, но сказала:
— Мама, быстрее, там уже все вышли с вещами.
И вот мы с Таней и Андрейкой вернулись домой. Только втроем. Мы не знали, где Андрей, а дедушка лежит под высокими соснами на Урале.
Мы оставили наши жалкие узлы в квартире, которая ничем не напоминала мой дом, мою жизнь — обожженные стены, пустые грязные комнаты и лишь по углам — батареи бутылок из-под рейнвейна, — и пошли в город. Мы брели по Крещатику, как по кладбищу, молча наклонив головы. Лишь Андрейка таращил свои круглые глаза и
сообщал:
— Ванны висят.
Ванны на самом деле висели между этажами разрушенных домов. Там, где было самое лучшее кино, на руинах высилась статуя, совсем не поврежденная женская фигура одной из муз. Она стояла когда-то в большом зале. В сторонке одинокий художник срисовывал эту груду камней и белую античную фигуру.
Озабоченные девушки прошли, смеясь, мимо нас. Таня болезненно скривилась:
— Как можно здесь смеяться...
Но фанерные окна, талончики, лимиты, пустые комнаты и с самого первого дня напряженная работа на радио, концерты, выступления — все это даже не оставляло времени выплакаться.
Соседи, остававшиеся в Киеве, возвратили пианино, на котором с детства бренчала я, училась Таня и так хорошо играл Андрей...
На базаре я совершила непозволительную трату — у одного из стариков, продававших разнообразный хлам, книги и ноты, вместо необходимых в хозяйстве вещей, купила «Патетическую сонату» Бетховена. Дома, стоя, потому что не было ни одного стула, плохо и грустно заиграла первые страницы. Андрейка стоял завороженный.
Его вообще все восхищало. После уральской комнаты-клетушки, после узенького номера в московской гостинице — такая большая собственная квартира, к тому же совсем пустая! Можно бегать — сколько угодно.
— До окончания войны мы не будем думать об уюте, — сказала я Тане, и она, конечно, согласилась. — Было бы самое необходимое, лишь бы ты училась, я работала и Андрейка был здоров.
Меня не манил уют, я не соблазнялась никакими вещами, меня грели и привлекали лишь человеческие чувства, и я ревниво следила, как и кто смотрит на Таню и Андрейку, и была благодарна за каждое теплое слово.
Как-то Андрейка прибежал со двора и сообщил:
— Мама, тебя спрашивает военная тетя!
«Возможно, из палаты № 5», — промелькнуло в голове. Я не сообразила, что они не знают моего киевского адреса!
Но радость оказалась не меньшей! На пороге стояла моя любимая подруга, мой друг — Саша Обозная. Она почти не изменилась, лишь косы, закрученные, как и в институте, над ушами, совсем поседели. Мы бросились друг другу в объятия, смеялись и плакали, потом целую ночь разговаривали. Ведь мы потеряли друг друга в первые дни войны. Это ей я звонила с вокзала в Харькове, когда мы проезжали в эшелоне, и она не успела приехать.
Сколько мы рассказали друг другу в эту ночь! Больше она. Ведь она находилась на фронте. А Надийка, бедная моя двоюродная сестричка, не успела вывезти своих ясельных малышей из Харькова. Саша слышала, что они живы, где-то под Харьковом. Саша была, как обычно, собранной и спокойной, я всегда чувствовала себя с нею младшей сестрой. Она и сейчас, мимоходом, между прочим, дала тысячу советов по поводу Андрейки (до войны она была педиатром), внимательно расспросила о моей работе, Таниной учебе, обо всем, и мне стало как-то спокойнее и легче.
— Я рада, что ты не растерялась. Я довольна тобою, — сказала она.
— А я нет, — покачала я головой. — За все хватаюсь и ничего не успеваю. И знаешь, мне кажется, я отдаю меньше, чем могла бы. Обо мне заботятся больше, чем я о других. — И рассказала ей о палате № 5. — Понимаешь, я потеряла их, ничего не знаю об их дальнейшей судьбе. А я ведь должна была помочь каждой, согреть каждого ребенка, живущего рядом.
— Советская власть всем поможет, — сказала Саша словами Оли.
— Но ведь Советская власть — это советский народ, советские люди, мы с тобою, значит, и мы в долгу и в ответе, не только же в том мой долг и моя ответственность, что я играю для детей! Но жизнь очень сложна, и трудно жить достойно, — сказала я.
— Вот так всегда чувствуешь... отвечаешь за каждого, кто проходит через твои руки, — задумчиво промолвила Саша.
Саша уехала на второй день, оставив номер своей полевой почты и взяв с меня слово писать.
Да, теперь я все время встречалась с давними друзьями, с которыми не виделась несколько лет, и еще сильнее начинала ценить любовь и дружбу. Но и новые друзья были мне дороги. Я переписывалась с друзьями, оставшимися на Урале, в Ленинграде, в Москве. Однажды я услышала радостный Танин голосок:
— Мама, посмотри, кто к нам пришел!
С нею в комнату вошла Поля — бедная Поля, с которой хоронили мы вместе нашего дедушку и ее ребенка.
Ну, мы, конечно, расцеловались, расплакались, как положено женщинам, она осталась у нас ночевать. Поля возвращалась в Белую Церковь к родителям.
— А знаете, Галина Алексеевна, вы меня так тогда растрогали своими рассказами о палате № 5, что я решила пойти туда работать. Сначала была санитаркой, а потом, когда Наташа Малышева пошла учиться, я стала культработником и библиотекарем, ведь я закончила до войны библиотечные курсы.
— Так вы их всех знаете? И Олю-партизанку, и Александру, и обеих Тонь?
— Я их еще застала, — сказала Поля, — и я с ними познакомилась. А потом еще столько женщин там перебывало! Знаете, Олю перевезли в другой госпиталь, приезжал какой-то знаменитый нейрохирург и должен был делать ей операцию. Только, знаете, какое у нее несчастье?
— Что такое?
— Всех детей партизанских проклятые фашисты вывезли тогда в Германию. Еще когда Белоруссию освобождали. Александра написала. Александра уже выздоровела и работала где-то под Москвой. Она и написала Оле. Только письмо это было в письме к Наташе, и Наташа Оле его не показала. А Тоне-ленинградке сделали протез, она учится, а маленькая Тоня работает на заводе. А после них еще сколько было!..
Поля обо всех рассказала, но Оля, бедная Оля не шла у меня из головы.
— Это давно было — и операция, и письмо? — спросила я.
— Конечно, еще в 44-м году. Потом меня перевели в санитарный поезд, и я теперь не знаю, что с нею, — помогла ли операция. Ее должны были после операции в санаторий везти.
Ниточка, соединявшая нас с Олей, нашлась и снова потерялась.