— Лина, положи Ирмочку спать пораньше. Иди посиди со мной.
— Что случилось, фрау Элли? — спросила Лина. — Может быть, вы мне скажете?
— Да, да, я скажу. Чтобы ты знала. Чтобы ты не всех нас ненавидела. Ведь не все гитлеровцы. Не все наци. Есть еще бедный обманутый народ. И есть, я знаю, есть у нас непокоренные, честные люди, с настоящими человеческими чувствами. Только люди эти разбросаны, не связаны между собой. Не думай, нам очень тяжело. Ведь все народы смотрят на немцев, как на палачей. И забывают, что и среди них люди страдают и готовы к борьбе. Слушай, детка, сегодня готовится побег нескольких коммунистов-политзаключенных из концлагеря. Их должны были вывезти и уничтожить. Муж узнал об этом и сообщил товарищам. Ты думаешь, Карлу легко работать в концлагере? Видеть весь этот ужас, а помочь он может минимально... Если бы удался побег... Этих людей, старых коммунистов, знают рабочие... Несколько лет они мучаются в ужасных условиях... План, правда, очень смелый, но, может, повезет...
— Если бы повезло! — прошептала Лина.
Так вот зачем она бегала к Отто! Вот для чего дежурила с Ирмочкой возле крыльца.
— Это очень страшно, — совсем тихо сказала фрау Элли. — И Ирмочка еще такая маленькая. Но я не могла перечить Карлу. Я должна была ему помогать.
Это в самом деле было очень страшно.
Лина позднее так и не узнала, как было все спланировано. Она только догадывалась, что пленных должны были вывезти на машине скорой помощи, и в этом помогал доктор. А что должен был делать Отто?
Доктора она больше никогда не видела. А Отто лишь на миг. Ни вечером, ни ночью доктор не пришел. Утром фрау Элли пошла на работу бледная, как смерть. Но она постаралась как можно спокойнее сказать:
— Он должен был вернуться сегодня. Пусть он позвонит мне в школу, как только вернется, или ты позвони... если что-нибудь случится. — Она, словно прощаясь, поцеловала бубхен и Лину.
Только она ушла, пришли трое, те самые мужчины, которые приходили в день рождения Лины. Они начали расспрашивать Лину, где доктор, кто у него бывал и не видела ли она молодого человека в военной форме.
На все Лина отвечала:
— Я не понимаю... Я ничего не понимаю... — И добавляла по-немецки: — Сегодня неприемный день.
— Она врет... Сегодня приемный день.
Они сели в передней. Сидели, курили, ругались. Из их разговора Лина поняла, что побег удался, но что ловят шофера, который их вез. Они очень ругали доктора, и было ясно, что герр Карл уже у них в руках.
Лина ходила с Ирмой на руках. Как сообщить фрау Элли, чтобы хоть она не возвращалась домой?..
Уже темнело, и вдруг Лина увидела, что к дому направляется Отто! Он шел как-то нетвердо, словно тяжелобольной. Как глупо! Зачем он идет к нам! Он же не знает, что доктора взяли. Он сам идет прямо в руки гестаповцев. Как обратить его внимание, пусть бы он посмотрел в окно! Что делать?
Она вдруг открыла форточку, закричала по-немецки и замахала рукой:
— Приема нет!
Тотчас же все трое из прихожей оказались в комнате.
— Что ты кричала, проклятая девчонка? — один из них больно схватил ее за плечо.
— Приема сегодня нет... Приема сегодня нет... Я больше ничего не понимаю. Фрау и герр доктор велели всем говорить: приема сегодня нет! Пустите меня! Пустите меня! — кричала Лина.
Успел ли Отто спрятаться? Или сейчас прозвенит звонок и его тоже схватят? Ирма плакала, и ее грубо кинули на диван, где она стала заливаться еще громче.
И тут прозвенел звонок...
— Сегодня приема нет! — неистово закричала Лина, словно ее могли услышать там, снаружи. Здоровенный кулак с размаху ударил ее по губам, и сразу же они покрылись чем-то теплым и липким.
А двери открылись, и Лина увидела, что в дверях стоит фрау Элли...
Через час квартиру невозможно было узнать. После обыска все было поломано, побито... И их двоих били, а потом ночью посадили в машину. Фрау Элли и Лина оказались в тюрьме.
Их там разлучили. Лина на всех допросах говорила:
— Я не понимаю... Я ничего не понимаю...
Наконец, ее совсем обессиленную, побитую так, что и живого места не осталось, перевели в концлагерь.
Вместе с Линой были и польки, и француженки, и болгарки. Когда узнали, что она советская, к ней стали относиться с особой теплотой. Разорвали на полоски старую юбку и перевязали ей руки и ноги и заботились о ней так, как только могли в этих условиях. Они сидели и вязали носки для солдат, первые дни вязали и за Лину — она не могла пошевелить и пальцем.
Через несколько дней она отошла. Как-то она проснулась рано утром и почувствовала себя не то чтобы здоровее, а все-таки живой.
— Подышать... хоть чуточку подышать свежим воздухом, — возникло
у нее нестерпимое желание.
— Юзя... — прошептала она соседке, — подышать... к окну...
Женщины подвели ее к окну, помогли стать на скамеечку. Прижавшись к решеткам, она глубоко вдохнула в себя воздух.
— Ой! — вдруг вскрикнула она.
— Что? Что? — женщины тоже посмотрели наружу. — Лина, что ты? Это же вывели детей, ведь там, в другом блоке, дети. Их водят на работу...
В серых грязных халатиках, под стражей, выводили детей, а за ними с гордым, независимым видом шла фрау Фогель…
— Ой! — прошептала Лина и чуть не упала на руки подруг. — Что это за дети? Почему они тут, вы не знаете? — позже спросила она.
— Это ваши дети, — тихо объяснила Юзя. — Дети пленных, советских партизан. Они тут уже давно.
— А почему они отдельно от родителей?
— Не знаю. Со мной в больнице лежала одна девочка и говорила, что всех их матерей сожгли в Аушвице.
С тех пор Лина каждое утро вскакивала и сквозь решетки смотрела, как идут дети. Она старалась рассмотреть лица, но это было невозможно, только худенькие серые фигурки виднелись вдали.
Вечером они возвращались. Лина видела и фрау Фогель.
Она внезапно почувствовала — за все время войны, за время всех своих и чужих мытарств ей не было так ужасно горько, как в те минуты, когда она видела серые, понурые ряды под надзором фашистского коменданта и фрау Фогель.
Наши родные советские дети! Что же делать? Если бы знали наши!
Что будет с ними... Какую кошмарную судьбу готовят им фрау Фогель и такие, как она.
Однажды часовой позвал ее и Юзю.
— Шнеллер! Быстрее! Сегодня пойдете стирать в детский приют.
«Может, это тем детям?» — мелькнуло в голове Лины. Но их вывели за территорию лагеря, и часовой провел их на окраину города к небольшому хмурому дому. Там находились дети трех—шести лет. Говорили они по-немецки, смотрела за ними уже старая, сухая, как жердь, воспитательница.
— Ты будешь стирать, — ткнула она пальцем на Юзю, — а ты, — велела она Лине, — вымоешь в изоляторе пол.
В изоляторе лежало несколько детей, безмолвных, бледных, ко всему равнодушных.
— Как тебя зовут? — спросила она девочку лет пяти.
— Ева, — как бы заученно ответила та.
— Давно ты тут?
— Я не знаю.
— А где твоя мама?
— Я не знаю.
— А как зовут того мальчика? — Лина показала на мальчика, который, очевидно, лежал с высокой температурой.
— Это Ганс.
Кто же эти дети? Откуда они? В углу более старшая девочка внимательно следила за Линой, но, когда та подошла к ее кровати, сделала вид, что спит.
Лина уже домывала пол, когда вдруг Ганс, наверное, в бреду, сел на кровати и внезапно — Лина даже тряпку из рук выронила — сказал на немного ломаном украинском языке:
— Бабця, бабця... Ясик хочет пить... — и снова свалился на тоненькую твердую подушку в застиранной серой наволочке и закатил синие глазки.
Лина подбежала к нему, перехватив внимательный взгляд девочки в углу, налила ему в стакан воды, приподняла его светленькую головку и бережно напоила из ложечки.