первым шагом Шинаси, как только он вернулся в Стамбул, было развестись с женой, как-будто он досадовал на нее за это ходатайство и спешил разорвать последние узы, связывавшие его с той жизнью, которой жили все другие люди.
Пробыв в Стамбуле всего пять дней, он вновь уехал в Париж к своей работе над словарем, к которой был теперь прикован, как каторжник к тачке, Причиной его поспешного отъезда в Париж были настояния Фуад-паши, чтобы он принял пост губернатора Смирны. Это было назначение, о котором крупнейшие чиновники тщетно мечтали всю свою жизнь. Оно приносило дохода свыше 10 тыс. лир в год, т. е. целое состояние по тому времени, а Шинаси нуждался в самом необходимом. Но принять назначение – значило отказаться от работы всей его жизни, работы, которая подвигалась вперед с ужасающей медленностью. Словарь, над которым ему пришлось работать почти одному, дошел лишь до семнадцатой буквы. И то было написано четырнадцать томов, по тысяче страниц в каждом. И Шинаси вновь с болезненной спешкой набрасывается на работу.
Началась франко-прусская война. Парижу угрожала осада. Оставаться там было опасно; кроме того, ему не хотелось встречаться с членами Общества новых османцев, вернувшимися в это время в Париж, и Шинаси решил ехать на родину. На этот раз он надеется, что его не будут понуждать к принятию какой-либо должности в провинции. Фуад-паша, настаивавший на его назначении в Смирну, умер за год перед тем.
Вернувшись в Стамбул, Шинаси снял поблизости от дворца Высокой Порты небольшой домик, в котором устроил типографию и свое личное помещение.
Это было мрачное жилище. Он жил в большой, совершенно пустой комнате, где была лишь кровать, стол и полки для книг. Зимой в ней было холодно и сыро. Когда Эбуззия-Тефик однажды навестил его, то не на чем было даже сидеть, и Шинаси, подогнув одеяло, предложил гостю сесть на кровать. Посредине комнаты стоял глиняный мангал[81] с потухшими углями; комнату освещала догоравшая свеча, поставленная в жестяной подсвечник. Так жил человек, отказавшийся от поста смирнского губернатора.
Словарь, словарь… Шинаси не мог больше ни о чем думать. То он пишет статью за статьей для своего детища, то, одевши блузу, сам набирает в типографии гранки.
От бессонных ночей, от бешеной работы Шинаси буквально тает. Ему всего сорок пять лет, но это почти старик. Друзья, близкие убеждают его отдохнуть; он не слушается, отмахивается от их советов и настояний, как от надоедливой мухи. Мустафа Фазыл-паша приглашает его переехать к нему в Чамлиджу – великолепный дворец в прекрасной сосновой роще на азиатском берегу Босфора, но он решительно отказывается. Нельзя терять ни минуты времени. И Шинаси работает, работает, пока не сваливается. Короткая болезнь и смерть, так закончилась жизнь этого крупнейшего деятеля эпохи Танзимата.
17 сентября 1871 года небольшой круг друзей проводил на кладбище родоначальника современной турецкой литературы.
Из двух самых близких друзей, учителей Кемаля, Шинаси – в могиле, а Зия… увы, Зия завершает свое ренегатство. Пока Кемаль заживо гниет в сырых стенах Магозы, Зия самым отвратительным низкопоклонничеством тщетно старается вернуть себе былую милость султана. Вот уж несколько лет, как весь талант свой он тратит на сочинение од, выражающих самую грубую лесть.
Чтобы заслужить расположение двора, он предпринимает издание сборника, в котором должны быть представлены все старые, любимые двором восточные поэты.
Он включает сюда и новых сановных писак и все те бездарные хвалебные оды, в которых Абдул-Азис превозносится до небес и в которых, в бесчисленных вариантах, повторялись слова, сказанные недавно шейх-уль-исламом в его речи по поводу учреждения Государственного совета: «Наш падишах своими деяниями превзошел все добродетели и все совершенства своих предшественников».
Этот сборник, состоявший из трех томов, со стихотворным предисловием самого Зии, действительно вызвал ликование всего реакционного лагеря, хотя и не дал того результата, которого ожидал Зия. Падишах не сменил гнев на милость.
Великий Зия, чей талант не смели отрицать даже его враги, Зия, в течение многих лет проповедывавший обновление турецкой литературы, переводивший на турецкий язык европейских классиков, активный член Общества новых османцев, сейчас открыто становился на сторону старого течения. В его сборниках нашла место вся старая анакреонтическая и мистическая рухлядь иранской, арабской, джагатайской и османской поэзии, и не было ни одного произведения новых прогрессивных авторов. Даже их ранние стихи, написанные в старом классическом стиле, были исключены из сборника. Это было понятно: ведь одно их имя могло вызвать недовольство дворца.
Ни Эшреф-паша, ни Риджаизаде Экрем, ни тем более Кемаль не нашли места в сборнике, не без задней мысли, дабы попасть в тон легкомысленной и пустой жизни двора, игриво названном «Харабат».[82]
«Харабат»
В одну из минут под хмельком
Я назвал его «кабачком».
Скажи я «мечеть» – и всяк бы дивился.
Ведь мало кто из поэтов там находился.
ЗИЯ-ШАХ (Предисловие к «Харабату»)
Для узника Магозской крепости почта была редкой, с нетерпением ожидаемой, радостью. Приходили вести издалека, из мира, где жили друзья, близкие, семья. Отец писал о своих делах, о безуспешных хлопотах, которые он предпринимал, чтобы вернуть сына, о здоровье семьи, о маленьких детях Кемаля. Друзья сообщали о политических и литературных новостях, присылали вновь вышедшие из печати книги, газеты.
В своем одиночестве Кемаль жадно перечитывал по много раз послания, набрасывался на книги, и тотчас же сам принимался писать, откликаясь на каждую строчку, на сообщенное ему событие. В эти минуты он чувствовал себя далеко от этих мрачных сырых крепостных стен, от унылого нагромождения могильных камней, от нездоровых, лихорадочных туманов, каждый вечер поднимавшихся над гнилыми болотами Кипра. Ему казалось, что он опять в кругу своих друзей и близких. Чтение и писание писем перевоплощалось в живую беседу. Мыслями он снова был в узких, наполненных народом комнатах «Ибрет», в горячих спорах с товарищами. Он так увлекался, что не скоро приходил в себя, когда посещение жандармов или новое неприятное распоряжение начальства крепости возвращало его к действительности.
Первый томик «Харабата», вышедший в 1874 году, он получил от кого-то из друзей с одним из почтовых пароходов. Сначала он жадно набросился на книжку, перелистывая одну за другой страницы, но скоро интерес сменился недоумением, затем гневом.
Как! Это тот Зия, перед талантом и авторитетом которого он преклонялся, с которым делил радости и горести, все невзгоды эмигрантской жизни, в которого ему все еще хотелось верить, несмотря на охлаждение их отношений после Лондона, – теперь поклонялся всему тому, что когда-то сжигал, и сжигал все то, чему когда-то поклонялся. Для Намык Кемаля это было ужасным ударом. Ему представлялось, каково должно было быть ликование всех этих старых пашей и шейхов, «чалмоносцев» и «староголовых», дворцовых лизоблюдов, мнивших себя единственными авторитетами в литературе, употреблявших все усилия, чтобы задушить начавшееся в ней движение за обновление. И каково отчаяние всех его друзей и учеников, которые видели в новой литературе мощное орудие обновления и спасения страны.
«На том месте, где должно было возвышаться стройное здание новой литературы, Зия воздвигает питейное заведение», – негодует Кемаль в одном из своих посланий.
Нужно ослабить этот эффект. Ударить по ренегату так, чтобы все поняли, что Зия – еще не вся турецкая литература, что его измена не способна повернуть назад колесо истории. Надо было немедленно скрестить оружие с этим новым врагом, нанесшим удар в спину тем, кто и так задыхался в беспросветном мраке реакции. И Намык Кемаль хватается за перо. Пусть он сам бессильный пленник, не знающий, удастся ли ему выйти живым из своего заточения, но его слово прозвучит на всю страну, и вся молодая Турция поймет, что «Харабат» не есть еще могильная плита над новой турецкой литературой.