Нагайка со свистом бьет по плечу. Ужасная боль.
— Поморщился, сволочь! Попомнишь Тараса, коммунная погибель!
Он шушукается с Яшкой, подмаргивает ему и хохочет.
— Ну, судья, давай приговаривай.
Я с трудом выгибаю разбитую спину, оттягиваю от раны рубашку и, собрав последние силы, спрашиваю:
— Сколько раз вы, Тарас Селиванович, в Надю стреляли? Говорите чистую правду, вы на суде.
— Сколько, Алеша? Не помнишь? Не то раз пять, не то шесть, — припоминает Тарас.
— Сколько раз ее били? — допытывается судья.
— Не считал. Почитай, каждый день.
Я чувствую вдруг, как огонь меня опаляет, и бросаюсь наземь, валяюсь в траве, срываю с себя горящую рубаху. Я стою обнаженный, весь в рубцах от побоев. Вдоль спины и у плеч легли свежие полосы раны. Я подавляю мучительную боль и все же молчу, моя слабость не смягчит его сердца.
— И спасибо не скажет. В люди его выводишь. Намедни воду прошел, зараз — огонь, только и осталось — медные трубы.
Вчера он толкнул меня в омут. Я начал тонуть. Надя прыгнула в воду, обхватила и едва дотянула до брода.
— Дай ему, Алексей, пусть скорее решает…
Август вдруг не стерпел. Он встает во весь рост, такой же, как я, костлявый, худой, и удерживает руку Алексея.
— Зачем вы, Селиваныч, с парнем связались? И нагайкой стегали, и жгли, и топили, — что толку? Не трогайте его больше при мне, не хочу я этого видеть. Посмеете еще раз ударить — на глаза не являйтесь: я вам больше не друг!
Он не кричит, не бранится, речь спокойная, голос сдержан и сух, и этого довольно, Тарас машет рукой, уступает.
— Решай, коммунист. А ты, Рокамболь, успокойся.
Владыка смущен, Август впервые так строго с ним обошелся. С ученым он спорить не будет, — как-никак голова, не мужицкое быдло. Все тачанки обойди — такого человека не сыщешь.
Я закрываю на мгновение глаза, стискиваю зубы от боли.
— Дать Наде трое суток подумать, — дрогнувшим голосом объявляю я приговор, — не уступит — расстрелять без пощады.
— Слышала, Надька? — уже без прежней уверенности говорит он. — Судом трое суток тебе отпущено. До послезавтрева срок, а там не пеняй. Гайда, Миша, читай нам стишки!
Яшка напоминает, что пора в путь, кони пристанут, далеко догонять. Недовольный Тарас грозно сверкает глазами:
— Цыц! Сучий щенок! Я тебе слова не представлял. Валяй, Миша, смотри с выражением, ручкой бей себя в грудь. Голос подай, рявкни, как надо.
Мишка закидывает голову и нараспев читает:
Праздный ветер приволок тревогу
И тоской дохнул в мое лицо,
Разбудил ушедшую дорогу,
Голых гор вертлявое кольцо…
В голосе грусть и обида. Он смотрит в синее небо и словно шлет ему упрек. Трудно под его бесчувственным кровом.
Замелькали сморщенные скалы,
Взвилась вверх сиреневая высь,
И холмов зеленые овалы
Чередою мимо пронеслись…
Он рассказывает об одинокой тропинке к дальней деревне, жалуется небу, тропинке в лесу, жалуется на жестокость людей:
О вершину солнышко споткнулось,
Острым краем въевшись в синью муть.
Кровью брызнув, медью вдаль блеснуло
И повисло краешком чуть-чуть…
Усмехнулась мглистая долина,
Разметалась саклями внизу,
Солнца луч вдоль зубчатой плотины
Распылил багровую росу.
Загрустила в сумраке дорога
Об ушедшем солнце и тепле,
Тьма ночная — хмурая сорока —
Распростерла крылья по земле.
Задремало море сном ленивым,
Растянулось у подножья скал,
И в истоме серебром игривым
Гладит берег невысокий вал.
Месяц взвился и застыл, усталый,
Истекая золотым огнем.
Задрожал в глубинах пояс алый,
Осыпая искрами излом.
— Чтоб тебе в неглубоком месте утонуть, — расстроенный, произносит Тарас. Он смахивает слезу, улыбается Мише и приказывает Яшке трогаться в путь.
Тот взмахивает кнутом и кричит, заливается:
— Эгей, лошадушки, лошадки, лошаки! Эгей, жеребцы сиволапые!
Яша оглядывается назад, кивает головой, и тачанка исчезает за высоким бугром.
Я лежу, растянувшись на траве, не то сплю, не то впадаю в забытье. Обожженное тело пылает, жар разливается шире и шире.
— Вот еще мученик! — про себя шепчет Надя. — Взъелся на парня, бандит!
Она отвязывает ведро, хочет принести воды для примочек, но Август останавливает ее:
— Посиди на тачанке, я с ним займусь. С Мишей побудь, он полчаса на одной ноге проскакал.
«Я с ним займусь», — не верит ушам своим Надя. И о Мише вдруг вспомнил. То, бывало, не видит и не слышит ничего, убей при нем человека — не шелохнется…
И воду и сундучок Август ставит на траву, окружает себя банками, свертками, рвет простыню на полосы, свертывает из них бинт и натирает его мылом. Спокойно и уверенно он делает эмульсию, смешивает мази, готовит компресс. Не спеша, мешкая, точно не страдает живой человек, спутник и друг по несчастью.
Я чуть-чуть открываю глаза и шепчу:
— Спасибо за ваши заботы.
Август накладывает на раны компресс, на ожоги тертое мыло и достает из сундучка новую льняную рубаху.
— Теперь полагается немного соснуть, — говорит он, — ничего, успеем, у нас добрые кони.
Август склоняется у моего изголовья, следит за дыханием, одну руку кладет мне на лоб, другой отгоняет букашку. Ничего нет противней паучков, хоть палкой от них защищайся. И ветер вдруг нагрянул холодный, чего доброго, дождик польет…
Он протягивает руку в сундучок за манеркой, дает мне глотнуть, и я засыпаю.
Я просыпаюсь и вижу Августа, склоненного надо мной, чувствую его пристальный взгляд на себе. Он долго сидит так, глаза, освещенные внутренним светом, горят переменным огнем; то зажигаясь, то вновь угасая. Вялые губы собрались и ожили. В нем словно проснулись новые чувства. Кто знает, что с ним?
Я поднимаю тяжелые веки, и Август тотчас встает и отходит к тачанке.
Мишка сидит за открытой тетрадью, рисует покойницу с сухим, острым носом. Надя обнимает и целует его.
— Прости меня, Миша, — шепчет она, — прости, мой голубчик. Убил бы он меня поскорей. И мне и тебе облегчение…
Он краснеет и просит ее замолчать.
— Брось, Надя, выдумывать. Какие страдания? На ножке попрыгал? Я всю жизнь на одной ноге проскакал…
Навстречу в пыли к нам несется тачанка. Озверелые кони идут вскачь. Черноволосый мужик выпрыгивает на ходу и тревожно бросается к нам.
— Что с ним? Как здоровье? — спрашивает он. — Не больно зашибли? В трех верстах остановка, ночью придем…
Август кивком отзывает его. И что-то таинственно шепчет, черноволосый его одобряет. Они жмут друг другу руки, и лошади несутся назад.
Мишка все еще рисует покойников, Надя расплетает свои русые косы. Я лежу на траве. Каждый чем-нибудь занят, одному Августу не по себе. Пробовал думать — ничего не выходит, да и, кажется, оно ни к чему. Он достает табакерку — жестянку из-под ваксы, привычным движением запускает два пальца и вдруг швыряет ее на дорогу. Он срезает длинный ноготь, лопаткой загребавший табак, и выметает из-под ногтя въедливую зелень.