— Ложь! Клевета! Фабрики — рабочим, земля — крестьянам, — пусть заглянет в декрет.
Я упорно шел к цели. Лешка видел нас в Казенном саду, где мы с Гордеевым разбирали партийную программу. Тихон встречал у своего поста на рельсах, заросших травой. Я твердил о великих делах, о том, что полк из рабочих сильней белой армии, бывало в истории, что кучка смелых людей спасала страну от позора…
Маша осмеивала доверчивость командира и сурово обличала отца. Она знала все, что творится в штабе-теплушке, друзья передавали ей речи отца.
— Не лги командиру, — бросала она Гордееву, — вы решили остаться нейтральными, нам против белых не помогать. Ты первым на этом настаивал.
Гордеев молчал, с дочерью не спорил, взглянет ей в лицо и опустит глаза. Я не требовал от него объяснений, а ей напоминал, что не ее дело подменять собой командира.
Деникин наступал, в деревнях нарастали мятежные страсти, уезд за уездом становился «зеленым», толпы обманутых крестьян шли сражаться с коммуной. Красная Армия терпела от повстанцев, они громили обозы, нападали на части, отрезали пути отступления.
Из штаба прибыл нам приказ оставить район, отряду отойти на Киев. Я не спешил, тем временем штаб отступил, и мы остались без снабжения и связи. Тогда Маша потребовала от меня объяснения. Ей, секретарю комячейки, я обязан ответить, почему не исполнен приказ.
Кольцо восстаний становилось все туже, опасность росла, а я упорно стоял на своем. Ни восстания крестьян, ни белая армия меня не пугали — у нас будет полк, какого нет в мире, для войска уже заготовлены квартиры. У Гордеева раздобыли снаряжение, фураж. Я наставил на карте флажки и стал строить победные планы. Одно время решил было дать бой вблизи леса, потом передумал: полк прорвется сквозь фронт и белый тыл и вынудит врага к отступлению. Наша разведка так и не выяснила силы и расположение врага. Красноармейцы вернулись ни с чем — дозоры повстанцев их едва не схватили.
Я сам попытался кое-что разузнать, исчезал из отряда на несколько дней.
Я собрал наконец свой отряд и изложил свои планы: у нас будет полк, своя артиллерия, эскадрон кавалерии, пулеметы, обоз. Подробно изложил им план наступления, тактику и стратегию борьбы. План сражения у леса, прорыв белого фронта сменились новым расчетом: вызвать врага в поле и дать ему бой. Усталый победитель почует свежие силы и сразу отхлынет назад. Тогда окопаться и ждать подкрепления. Откуда его ждать, кто придет к нам на помощь — этого мы не касались…
Полководцу шел двадцать третий год — пора, когда победы достаются без излишнего раздумья и расчетов.
Маша плюнула и растерла плевок.
— Зря ты нас убеждаешь, — возразила она, — мы Гордееву не поверим (она не называла его, отцом). Наслышались, знаем, довольно. Полка у нас не будет, верьте слову, не будет. Никому мы теперь не нужны, никто нам в беде не поможет. Вчера Луневка восстала, на Шестаковке неладно. Нас всех перебьют до последнего.
Тихон ничего не сказал, — не то не решил, не то вовсе не думал. Маша подступила к нему:
— Чего молчишь? Язык проглотил? Отвечай, если спрашивают.
Она накрутила на палец свою курчавую прядь и резко ее потянула. Тихон снял шапку и бросил на скамейку.
— Не пойму, что и сказать, выходит у нас вроде затмения… — со вздохом произнес он. — Полагается младшему старшего слушать, мы — командира, он — своего, тот — высших и высших, до самого Ленина. А вот ежели командир из подчинения выходит, как быть? Приказ — отступать, а сидим пятые сутки на месте. Что делать, самим уходить? Или приказа командира дожидаться?
* * *
Гордеев явился в рабочем костюме, прямо с завода. Маша спокойно встречает отца, они садятся и мирно толкуют. Лешка глаз с них не сводит, чего-то ждет. Тихон стоит, обернувшись к стене, я деловито рисую фигурки на листке бумаги и мысленно утешаю себя: у нас общее дело — защитить завод, дать стране диктатуру рабочих. Не все в отряде нас понимают. Говорят: «Вам завод глаза застилает, за вашей спиной два поселка да город, а за нашей — страна, миллионы людей… Гордеев не друг нам, а враг». «Война не пирушка, — думается мне, — приходится иной раз и врагом дорожить, бок о бок с ним драться. Революция — великое дело, ничто не зазорно ради нее…»
Мирный шепот отца витает, колышется, как дымок над родительским кровом. Они снова друзья — непокорная дочь и суровый отец.
Вдруг Маша встает и язвительно громко смеется:
— Не жалей ты меня. Я без тебя обойдусь…
Гордеев чуть шепчет, она кричит, задыхается:
— Командиру говоришь, что ты наш друг, наш помощник, а секретаря комячейки к дезертирству склоняешь! Ты себя пожалей: хозяину душу запродал, в иго пошел ни за грош…
Отец тоже встает; бледный, смущенный, он опирается грузно на палку. Скорбь в каждом движении, в глазах под заросшими бровями, в томительно сжатых губах. Какая пора! Как тяжко, как трудно ладить с детьми!
— Одна ты у меня, — стонет он, — никого во всем доме. Не с кем душу отвести, словом подчас обменяться…
Глаза его опущены, он не смеет поднять их, ему горько и больно.
— Не надо было Сашку гнать на погибель. Для Эльворти — так сына не жаль, а для революции — так тоска одолела. «Не с кем словом обменяться», «душу отвести»!
Она плюет и ногой растирает плевок, сует руки в карманы и крупно шагает взад и вперед.
— Обидели большевики — мастера убрали. Притеснили вас коммунисты! Плевать мне на вас, буржуйская челядь!
— Не надо, Маша, плевать, — просит ее Гордеев, — мы все пропадем без завода. Токарей не хватает, слесаря разбрелись.
Она неправа, так не привлекают людей к себе.
— Никто твоему слову не верит, — тычет она ему пальцем в лицо. — Зачем командира подводишь? Обещаешь помочь, а обманешь, как обманывал бандитов. Помнишь, как поступили с отрядом Маруськи? Посулили ей помочь, а потом всех перебили… Запахло восстанием, нам некуда податься, и ты тянешь дочку домой… В нору, да поглубже…
Ему не дают возразить красноармейцы, его обступили, и, не будь здесь командира, круто бы с ним обошлись.
Маша сурово берет отца за руку и указывает пальцем на дверь:
— Счастливой дороги! Нечего тут без дела болтаться!
Я увожу к себе Гордеева, а мы молча стоим друг перед другом. О чем говорить? Каждый знает мысли другого. Угрозы бойцов тяжелой обидой легли между нами.
— Они вам не верят, товарищ Гордеев. Всюду обман, друга от врага не отличишь. Где ваши люди? Что слышно с вербовкой? Нельзя так тянуть! Красноармейцы перестанут мне подчиняться. Восстание растет, каждый день поднимаются новые села. Если помощь не подоспеет, все тут ляжем костьми.
Гордеев грудью ложится на палку, сжатые губы прикушены, мрачная тень легла на лицо.
— Людей у нас много, у них и орудия, обозы и ружья. Все припрятано в крестьянских дворах. Деревни Лелековка и Компанеевка не похуже других крепостей. Только бы нам мужиков уломать. Не верят, упорствуют. Говорят: коммунисты землю отберут, людей загонят в коммуну. Без крестьян и рабочие не тронутся с места. Два года шли рядом, врозь не годится. Вдруг пойдут мужики против красных, как быть заводским? Против брата стрелять? Против зятя идти?
— Как хотят пусть решают, — напутствую я его, — но горе тем, кто против нас восстанет. Мы не банда, мы — советская власть! Вернемся — со всеми разочтемся, по головке врагов не погладим!
Гордеев уходит, и я спешу к красноармейцам — вновь объяснить им и серьезность момента, и трудность борьбы, и важность поддержки рабочих. Отряд должен верить своему командиру, не слушать наветов, хотя бы и политрука — секретаря комячейки. С ней я объяснюсь в первую очередь. Политрук должен быть примером для других, а она панику разводит в отряде. И без нее все трудней поддерживать дух у людей, одни недовольны, что отряд оторвался от штаба, другим не по душе, что Гордеев сюда зачастил.
В караульном помещении я Машу не застаю, — говорят, она у себя на квартире. Я пересекаю станционную линию, обхожу стороной вокзал и останавливаюсь перед настежь раскрытыми дверьми большого каменного дома. В длинном коридоре пустынно и тихо. Где-то сочится придушенный шепот. Маша — на кухне, она тревожно шагает взад и вперед, курит, свистит, накручивая на палец вьющуюся прядь. В ведре на плите вскипает вода. Политрук ходит, стучит сапогами, шагает, как часовой. Растерянная и бледная, в кухню входит хозяйка, она шепчет жилице: «Все будет по-вашему, не беспокойтесь!»