На столе расставлены масло, яйца и хлеб, на рынке всего этого и в помине нет.
— Где это вы, бабушка, добыли столько добра!
— Где?
Мало ли какие у нее доходы.
— Д’Ансельм мне помогает… Раньше гайдамаки, петлюровцы, теперь добровольцы дают заработать. Много ли, мало ли — двух-трех женщин в день пришлют. Сегодня пришла французская часть, вчера пришли греки, немного есть сербов, польских легионеров, зуавов — каждый старается по мере сил. Только от флота пользы мало, стоит на рейде без толка, без дела.
Один глаз у притворщицы шире другого, веко его раскрыто, и кажется — плутовка подмаргивает другим.
— Я спрашиваю вас совершенно серьезно.
— Ах, серьезно? Так бы и сказали. Помогают мне банкиры Марголины и Вольфзоны. Они финансируют петлюровцев, те устраивают погромы и дают таким образом бабушке заработать. Еще приносят мне доходы сто десять картежных домов. Женщину-другую доставят — и снова у бабушки хлеб.
Добейтесь у нее толку, легче выжать из камня ответ.
— Так и быть, расскажу, — неожиданно соглашается она. — Досталось это мне без единой копейки, даром. Стоит мне показаться на базаре, и все торговки бегут мне навстречу, умоляют, чуть не плачут: «Пожалуйста, бабушка, берите, что душеньке угодно. За полцены возьмите, даром». Знают, хитрюги, что без меня им не обойтись, кому охота, чтоб его после смерти в зад ущипнули или надавали как следует розог. Меня обступают, а я капризничаю: дайте мне то, не желаю того, да смотрите, без денег. Для кого беру, не скажу, сама есть не буду.
Лицо ее серьезно, без тени улыбки, разберись, когда она шутит и говорит всерьез.
Бабушка подпирает голову рукой, и лицо ее становится грустным.
— Вчера повезло нам, ой как повезло… Пришла с утра на кладбище, а у стены лежат одиннадцать большевиков… Вся военная коллегия… Постарались добровольцы — расстреляли и штабелем сложили. Пришлось и мне поработать, была среди них женщина.
Она скорбно качает головой, из груди вырывается вздох. Не узнаешь ее, грустит, печалится старушка матушка, нет ей покоя на старости, пытают, мучают родных и близких…
Тем временем приходят люди. Они являются в одиночку, реже вдвоем, опасливо оглядываются и исчезают с бабушкой в соседнюю комнату. Одни что-то оставляют или уносят, другие садятся за стол, торопливо обедают и тотчас уходят. На пороге стоит бедно одетая женщина, глаза ее слезятся, она не в силах от волнения заговорить.
— Здравствуйте, Роза, проходите, что вы стали, как нищая, — приветствует ее бабушка, — не портьте глаза, вытрите слезы. Все в порядке, ваш Шлёва доехал благополучно, живет в Москве и ест каждый день калачи. Вот вам деньги и посылка.
Она выпроваживает огорошенную женщину и начинает сердито брюзжать.
— Покоя от них нет, поесть не дадут. Вертятся с утра до ночи, словно на постоялом дворе. Из дому не выберешься. Надо бы к толстой Гене зайти, у дуры денег куча, черт ее не возьмет, если уделит немного большевикам. У Лейкаха надо вырвать гостинцев для детей, у Цыбульского — пар пять обуви. Начинается весна, дети ходят босиком.
Какие дети? Мало ли их на Пересыпи и Молдаванке. Отцы погибли или ушли с большевиками, кто о малышах позаботится…
Входит соседка, за ней хвост из котят. Бабушка холодно кивает головой, ей не до гостей, заботы, заботы и заботы.
Не верьте ее строгому виду, это одно озорство.
— Вы пришли за кишочками? Возьмите их скорей, терпеть не могу падали в доме.
Соседка разворачивает сверток и смеется от радости: куриные головки, кишочки, лапки — целое сокровище. На три дня корму для кошек и котят. Чудесная бабушка, вот уж спасибо!
— Где вы достали? Тут фунтов десять, пятнадцать.
— Какое вам дело? Я церковь ограбила, Гришина-Алмазова обобрала. Оставляйте пять рублей и идите.
Пять рублей? Соседка смущена, — как дорого! Не следовало бы, пожалуй, брать… Она вынуждена отдать последнюю пятерку.
— Вернитесь, — зовет ее бабушка, — я вам сдачу дам.
Плутовка выкладывает пять рублей мелочи.
— Что это значит?
— Берите, мне это добро досталось задаром. Я обошла мясников и обложила их налогом по куриной головке и аршину кишок. Хотели откупиться — не помогло.
Соседка грозят ей пальцем:
— Напущу я на вас моих кошек и котят, отучат они вас над людьми смеяться.
Не отучат! Бабушку не исправишь.
Снова приходят люди, они спрашивают адреса, передают старухе приветы, что-то шепчут и спешат уйти. Она принимает их с деланной строгостью, обрывает на полуслове, выталкивает за дверь и приказывает не являться. Кто ей поверит, неутомимой притворщице бабушке!
Мне становится грустно. Почему меня не отводят в соседнюю комнату, не шепчутся, как со многими другими? Пусть бы поручили какое-нибудь дело и судили потом обо мне. Кто им дал право прятаться от меня, говорить шепотом, с опаской?
— Послушайте, бабушка, я хочу вам сознаться кое в чем.
Она поймет меня с полуслова, простит, и с прошлым будет покончено.
— Вы по старой привычке все еще зовете меня «белогвардейцем». Надо вам знать, что многое изменилось за последнее время…
Старушка вдруг вспоминает, что у Ханы Кушнер ни гроша за душой, детки остались без хлеба.
— Куда делась моя память, — сетует она, — такое дело забыть…
Она заговаривает о другом, смеется, сердится и тотчас успокаивается. Я продолжаю начатое признание:
— Я, бабушка, ошибался, глубоко был неправ…
— Дорогой мой, — снова обрывает она меня, — сходите в лавочку, купите соли, ни крупинки в доме.
Я возвращаюсь и застаю ее за швейной машиной — она чинит белье. Теперь ничто не помешает выложить мою печаль до конца.
— Благодаря вам, бабушка, я увидел свет истинной правды…
— Ай! — вскрикивает она, присасываясь к пальцу. — Заслушалась болтуна и весь палец исколола. Минуты человек не промолчит, болтает, болтает, — сладу нет, голова заболела.
Что же, в другой раз поговорим, дело терпит, не сегодня-завтра обсудим.
Проходит немного времени, бабушка откладывает работу, подсаживается ко мне и спрашивает:
— Вы Беллу видели?
— Когда? Где? — недоумеваю я.
— Не знаю, где молодые люди встречаются, говорят, на свидании.
Наперсница Беллы, она знает о нашей любви. Каждый из нас открыл бабушке свою тайну. Мы приносили ей свои радости и горести, печаль и восторги. Бабушка мирила и улаживала, журила и хвалила, растила молодую любовь. Оттого так дороги ей эти чувства, что они родились здесь, у нее на глазах.
— Я давно не видела Беллу, вы привели бы ее сюда, — просит она меня.
Глаза бабушки сияют и как бы говорят: «Я сама когда-то любила и радуюсь вашей любви, как своей».
— Скажите ей, что я скучаю по ней. У меня она редко стала бывать.
Она так долго говорит о своей любимице, что та незримо вырастает возле нас. Мы слышим шорох ее тихих шагов, трогательно-нежный голос и чувствуем, как осеняет нас ее улыбка. Шаги Беллы едва слышны, она маленькая, почти крошка. Я выше ее на целую голову, хоть она и старше меня на два года. Ее певучая речь иссякнет и сверкнет, вспыхнет и угаснет, чтобы вновь засиять. У нее белое-белое лицо и веснушки — золотые крупинки густо осыпали нос. Пышные волосы на ее голове точно туча над куполом храма.
— Я люблю ее, бабушка, и завидую собственному счастью. Я мог бы ради нее от всего отказаться.
Она молчит, закрывает глаза и долго сидит неподвижно.
— Любовь бывает различная, — задумчиво произносит она, — родителей к детям, кровных братьев между собой, старых друзей, супругов, но самая сильная и несокрушимая — любовь молодой девушки.
Почему именно девушки? Кого она имеет в виду? Не свою ли былую любовь, мертвую и живую под бременем лет?
— Сегодня воскресенье, найдите Беллу и приведите ее сюда.
Бабушка кивает головой и ласково выталкивает меня за дверь.
Удачный день, вот и Белла. Глаза ее устремлены вдаль, лицо спокойно, ни улыбки, ни радости. Мы поравнялись, она прошла мимо, унесла надежды, трепетную жажду любви. Девушка не видит меня, взор ее блуждает по небу, глаза жмурятся от солнца.