Я слушаю речи бледного молодого человека в черной рубашке и удивлен: до чего они схожи с тем, что говорил Иойлик-контрабандист. Неужели это друзья из одной компании?
Паис уходит и возвращается повеселевшим, в глазах коварные огоньки, он гладит бороду и шепчет:
— Не уходите, учитель, мы устроим сейчас такое представленье — пропади все театры мира.
В столовую вбегает девочка, она ищет кого-то глазами и устремляется к Элише. Она шепчет ему что-то на ухо, он вздрагивает и говорит ей:
— Беги к Иойлику, скажи — Мендель в опасности.
Я не ошибся, они одной компании.
Элишу слушают со вниманием, множество глаз с сочувствием обращены к нему.
— Я понимаю вас, товарищи, — гулко раздается его голос, — заблуждения не занавес и не вуаль, одним махом не сорвешь. К заблуждениям возвращаются с любовью, как к старым друзьям. Нужны великие усилия, чтобы расстаться с тем, что въелось в нашу плоть и кровь. Я верю, вы встанете на нашу платформу.
Дверь открывается, и входит Нухим, сын старого Паиса. Он одет в хаки и опирается на костыли, на вид ему не больше двадцати восьми лет. Он выходит на середину помещения, устремляет на оратора тяжелый взгляд и некоторое время молчит. Старик был прав, настоящий спектакль: и поза, и движения, и презрительная усмешка — неповторимо театральны.
— Разрешите познакомиться — Наум Августович Паис, рядовой самсоновской дивизии, раненный у Мазурских озер. Вы кто будете?
Чем не артист? Осанка, презрительно выпяченная губа, голос звучный, речь четкая, с пафосом. Таков Нухим! Всегда с позой.
Я с отвращением отвожу глаза от комедианта, этот симулянт не видел фронта и не стоит подметки Элиши.
— Что ж вы, господин штатский, знакомиться не хотите? Прошу вас.
Нухим оскорблен в своих лучших чувствах, во взгляде гнев и недоумение, — так выглядит высокородный офицер, непристойно задетый унтером. С ним шутки плохи, под угрозой честь его мундира.
— Зачем вы ломаетесь, Нухим? — миролюбиво говорит Элиша. — Мы знаем друг друга десять лет.
— Прошу объясниться официально, — следует холодный ответ. — Я вам не земгусар и не дезертир. Я кровь свою пролил на фронте. Именем Временного правительства — ваше воинское удостоверение.
Старый Паис пригибается ко мне и шепчет:
— Вы не знаете Нухима, он вышибет из Элиши дух. О, это отчаянный человек!
— «Именем Временного правительства», — усмехается Элиша, — ух как страшно! У вас, говорят, Нухим, большая коллекция протоколов за хулиганство, уж не хотите ли вы еще одним обзавестись?
Он спокоен, на бледном лице слабая улыбка, не то от усталости, не то от обиды.
— Молчать, тыловая сволочь!
Нухим потрясает костылем, лицо перекосилось и стало отталкивающим. Старый Паис не сдерживается:
— Что ты тянешь, Нухим, кончай с ним.
Кожевенник неуязвим, он равнодушно оглядывается и одергивает рубашку.
— И еще говорят, Наум Августович, что вы на радостях в первые дни революции стреляли по улице собак. С возгласом: «Да здравствует свобода!» приканчивали дворняг.
— Пропади земля с пятью частями света, — сквозь зубы произносит Нухим, вплотную подступая к Элише, — вы немецкий шпион! Следуйте за мной.
Старый Паис жестом предлагает перенести игру на улицу. Столовая не место для политических распрей. Завсегдатаи кухмистерской тем временем ввязываются в спор, одни подталкивают Элишу к выходу, другие удерживают его. Столики пустеют, возбужденные люди устремляются на улицу.
— Оставайтесь здесь, учитель, — советует мне старый Паис, — вы отсюда все увидите.
Вокруг спорящих собираются люди, они запружают тротуар и мостовую я сразу же вступают друг с другом в спор.
Все точно обрадовались поводу дать знать о себе, вступить друг с другом в перебранку. Это не митинг, не диспут, ничего похожего на мирную беседу, страсти прорвались наружу, и, казалось, никому их не унять. Веками стиснутая мысль скачет, и не поймешь, кому что надо. У каждого своя правда, он потрясает ею, как знаменем, зовет взглянуть на нее.
— Должна быть дисциплина, — истошно кричит один, — война не окончена, нужна крепкая власть!
Истина единственно у него, никакая другая невозможна.
— Армия должна быть в стороне от политики, — надрывно повторяет другой подхваченную где-то фразу, — с толпой политиканов немцев не победить.
Кто-то уверяет любителя дисциплины:
— Мы немцу спуску не дадим, но и права придержим. Дисциплина нужна не барская, а народная!
— Керенского не тронь, — тычет свой кулак в лицо собеседникам маленький юркий старичок в рваном, потертом сюртучке, — он жизнь за нас кладет, в думе страдает и от тебя, сволочи, терпит…
Мелькает револьвер, гремит выстрел. В шуме голосов доносятся обрывки выкриков:
— Пломбированные вагоны!.. Бейте контру!
— Что случилось? В пом дело? — спрашивает торговка ягодами.
Паис шепчет ей:
— Вора поймали! Бедную женщину ограбил.
— Господин Паис, — не сдерживаюсь я, — что вы делаете, они убьют его.
Торговка ягодами протискивается сквозь толпу и тычет железной палкой в Элишу.
— Бей его, сукиного сына, вора и грабителя! — вопит она.
Убийственные силы обрушиваются на ни в чем не повинного Элишу.
Я сделал все, что мог: смолчал, когда надо было звать на помощь, солгал и предал Элишу.
— Дайте мне, господин Паис, пообедать, я завтра уплачу вам… Получу за урок и расплачусь.
Паис неодобрительно оглядывает меня.
— Сегодня не грех и поголодать… Шива осор бетамуз — большой пост. Учитель должен был бы это знать. Потребуйте себе тарелку супа, большего кредита вы у меня не получите. Вы, слава богу, не фабрикант.
1919 ГОД
4
Спуститесь вниз, еще, еще, подвал глубокий, зато сухой и теплый. Сверните влево, еще немного, последние ступеньки немного сломаны, но все еще крепки. За этой дверью живу я. Внутри темно, окон нет, комната освещается фитильком, окунутым в масло. Жилье неважное, зато вечерние курсы для взрослых рядом, публичная библиотека в пятидесяти шагах. Конная улица в Одессе — почти центр города, тут и столовка для студентов и любимое кафе «Идеал». Дома почти не бываешь, дни проходят на работе: за уборкой типографии, в переноске мешков на мельнице или вовсе в буфете за изготовлением мороженого, точней — за верчением мороженицы, обложенной льдом. Надо же как-нибудь перебиться, до аттестата зрелости три года ждать. Вечера проходят на курсах, а часы до сна — в кафе. За чашкой простокваши не так уж тягостно готовить урок.
Близится полночь. По улице маршируют белогвардейские патрули, из подвала я вижу их сапоги и слышу топот. Я вполголоса зубрю стихи Овидия Назона. Мерцающий огонек фитилька кружит голову, занятия не подвигаются. На кровати лежит мой школьный товарищ Кисилевский. Он рассказывает о милой девушке по имени Белла, мысленно любуется ею.
— В партии она берет на себя самые трудные задания, — говорит он, — прежде чем заговорить, она, как школьница, поднимет руку и попросит слова. Мы вчера провели с ней весь вечер. Сперва бродили по Манежной, потом пошли к «округу» и дальше к обрыву, на виду у слободки Романовки.
На этом обрыве я недавно в первый раз ее поцеловал. Мы сидели на самом краю, и голова моя так сильно кружилась, что Белла должна была меня поддержать. Это наша тайна, и Кисилевскому до этого дела нет.
— На обратном пути, — продолжает мой сосед, — Белла стала меня теребить: расскажи ей что-нибудь о любви. «Не помню, не знаю, — говорю я, — отцепитесь». Пристала с ножом к горлу — молодые люди должны уметь говорить о любви. До тех пор дергала меня за куртку, пока не оторвала пуговицу. Надо знать Беллу, ей ничего не стоит оторвать остальные. Пришлось подчиниться.
Любопытно, что он ей ответил. Просить его рассказать нельзя, Кисилевский из упрямства промолчит. А какой мастер излагать легенды и предания, и сколько их у него… Мой друг укладывается удобней в постели, закрывает глаза и начинает полушепотом: