Современная критика не преминула отметить оригинальность повести. Высказываясь достаточно осторожно, в основном доброжелательно, большинство рецензентов все же отвергло эксперимент Кюхельбекера. Особенно резко выступил давний противник Кюхельбекера, больно задетый им еще в статье «Взгляд на текущую словесность», Воейков: «В «Отрывке из путешествия по Германии» издателя Вильгельма Кюхельбекера и в повести «Адо», его же сочинения, много темного, запутанного относительно к языку и слогу». Особенно важным недостатком считает Воейков «слог напыщенный» и приводит в качестве примера многочисленные славянизмы, часть которых мы цитировали выше.[1789] Доброжелательная в целом рецензия С[омова] тоже в основном сосредоточена на слоге, рецензент отмечает обороты, «приличные только языку славенскому» и не имеющие места в слоге среднем (подчеркнуто нами, — В. Р.), каким должно писать повести.[1790] Безапелляционное замечание критика о среднем слоге показывает, что эта мысль, очевидно, была общей для 1810-1820-х гг., когда несомненно высшим достижением прозы считались повести Карамзина (что и отмечено Пушкиным в его известной заметке).[1791] К среднему слогу тяготеет не только проза Жуковского, но и декабристская проза Ф. Глинки, Бестужева-Марлинского и др. С точки зрения этой общепринятой нормы критикует «Адо» и С[омов], отмечающий, что в этом произведении «слог вообще слишком напыщен для повести, неровен и во многих местах тяжел». В положительной в целом рецензии Булгарина на первую часть «Мнемозины» также отмечается, что слог повести «несколько надут, выражения изысканны».[1792] В единственной безусловно положительной рецензии на «Мнемозину» язык «Адо» отмечен как важнейшая особенность этого произведения: критик говорит о «благородном, возвышенном слоге» повести.[1793]
Таким образом, Кюхельбекер создал в «Адо» единственный в своем роде образец декабристского прозаического повествования, теоретически сконструированный на принципах «высокого слога». Этот опыт Кюхельбекера так и остался единственным в истории русской прозы, и автор сам спустя десять-пятнадцать лет ощутил практическую неудачу своих теоретических построений. В годы заключения Кюхельбекер полностью переписал повесть.
Литературные воззрения Кюхельбекера после восстания почти не изменились. Тем интереснее становится характер произведенной им переработки. Она не коснулась содержания повести: не введено ни одного нового действующего лица, ни одного нового мотива — переделке подвергается язык повести в основном на лексическом уровне. Тщательно, последовательно снимает Кюхельбекер тяжеловесные архаизмы.[1794] Так, вызвавшее замечания критиков описание охоты на медведя, приведенное выше, теперь принимает следующий вид: «Пусть косматый властитель дубравы поднимался на задние лапы и шел им навстречу... смело они предавали его зубам свою левую руку, которая кругом толсто была обвернута овчиной и лыком, а правую вместе с длинным ножом вонзали в живот чудовища и переворачивали в его растерзанных внутренностях».[1795]
Патетика, вообще сохраняемая Кюхельбекером и во второй редакции, но неуместная в обращении друг к другу близких людей, сменяется простой, задушевной разговорной речью. «Не сетуй, Мария», — говорил герой повести, уходя на войну, в первой редакции. «Не плачь, Машенька», — обращается он к любимой жене во второй.[1796]
Практически осуществленные в «Адо» и стихотворениях 1822-1824 г., принципы были теоретически сформулированы и закреплены в знаменитой статье 1824 г. «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие». Опираясь на определения французского историка Сисмонди,[1797] Кюхельбекер формулирует основные принципы романтической поэзии: свобода изобретения, новость. Иначе говоря, самобытность и оригинальность становятся для него главными признаками романтизма. Поэтому вслед за Сисмонди зачинателем романтизма Кюхельбекер называет Данте, а затем, строя историко-литературные оппозиции с удивительной для своего времени широтой и прозорливостью, критик отдает предпочтение поэтам с могучим творческим духом, богатством фантазии, т. е. поэтам истинно оригинальным. Нужно сказать, что эти оценки Кюхельбекера, опередившие на много лет представления современников, в наши дни в значительной степени стали общепринятыми.
В исторической перспективе Кюхельбекер оказался прав, противопоставляя Гете — Шиллеру, Гомера — Вергилию, Пиндара — Горацию, Шекспира — Байрону (отметим кстати, что в 1827 г. Пушкин повторил мысль Кюхельбекера об однообразии Байрона, который «...в конце концов постиг, создал и описал единый характер — именно свой...»).[1798]
Пытаясь разобраться в спорах о романтизме, Кюхельбекер вступал в некоторую полемику с Вяземским, который писал о романтизме в «Разговоре между издателем и классиком с Выборгской стороны или Васильевского острова», предисловии к «Бахчисарайскому фонтану». Отказываясь от точных дефиниций, Вяземский готов причислить к романтикам крупнейших поэтов древности. Сама эта мысль не вызывает возражений Кюхельбекера, и он позднее сочувственно отметит ее в незаконченной и неопубликованной статье «Минувшего 1824 года... военные события» (см. с. 499 наст. изд.). Однако Вяземский не отделяет подражательную римскую литературу от оригинальной греческой, как это делает Кюхельбекер, поэтому у Вяземского римляне и греки выступают в одном литературном ряду: «...нет сомнения, что Гомер, Гораций, Эсхил имеют гораздо более сродства и соотношений с главами романтической школы, чем со своими холодными рабскими последователями, кои силятся быть греками и римлянами задним числом».[1799]
Кюхельбекер не мог, конечно, удовлетвориться расплывчатыми определениями Вяземского, вызвавшими во многом справедливые возражения М. Дмитриева, и был совершенно прав, утверждая, что и Вяземский, и его противники «сбивают две совершенно разных школы — истинную романтику (Шекспира, Кальдерона, Ариоста) и недоговаривающую поэзию Байрона». Статья Кюхельбекера выгодно отличалась именно строгостью, логичностью и четкостью предлагаемых дефиниций, вызвавших несогласие Вяземского, который печатно против Кюхельбекера не выступил, но со свойственным ему остроумием посмеялся над автором статьи в письме к жене: «Я говорю, что это пивная хмель тяжелая, скучная. Добро бы уже взять на шампанском, по-нашему-то бьют искры и брызжет».[1800] Сравнение понравилось Вяземскому, и он повторяет его А. И. Тургеневу: «...читал ли ты Кюхельбекериаду во второй «Мнемозине». Я говорю, что это упоение пивное, тяжелое. Каково отделал он Жуковского и Батюшкова, да и Горация, да и Байрона, да и Шиллера? Чтобы врать, как он врет, нужно иметь язык звонкий, речистый, прыткий, а уж нет ничего хуже, как мямлить, картавить и заикаться во вранье: даешь время слушателям одуматься и надуматься, что ты дурак».[1801] Итак, с точки зрения Вяземского, все-таки в принципе «врать», как Кюхельбекер, можно. Естественно поэтому, что блестки эпистолярного остроумия, столь щедро рассыпанные Вяземским, не содержат опровержения высказанных Кюхельбекером идей. Недаром Тынянов охарактеризовал его позицию как «неуверенную и выжидательную».[1802]
С требованием самобытности и оригинальности Кюхельбекер подходит и к русской поэзии. Оптимальные возможности проявления творческого духа он видит в оде. Ибо только в этом жанре, по Кюхельбекеру, обретается «сильное, вдохновенное изложение чувств самого писателя». Отсюда вытекает оценка одического жанра как главного, первого «в лирической поэзии». Важнейшим для создания одических произведений являются архаизмы и славянизмы, которые выступают, однако, не только как знаки высокого стиля (так обстояло дело у писателей-классиков в XVIII в.), но придают литературному произведению дополнительные признаки исторического и национального.
Подобной была позиция «Беседы любителей русского слова», отталкивавшейся от классицизма и обращавшейся для создания национальной культуры к церковным книгам и фольклору. В речи при открытии «Беседы» Шишков говорил о трех основных течениях, типах русской литературы: современному карамзинизму он противопоставлял фольклор и церковные книги, на которых, по Шишкову, и должна была строиться вся современная литература. Отсюда проистекает и фактический отказ от теории «трех штилей», при всем внешнем пиетете к Ломоносову, выражающийся в стремлении распространить высокий стиль на всю литературу. «Беседа» тем самым нарушала принципы классицизма, прежде всего лежащую в основе системы строгую иерархию стилей и жанров. Так, например, поступал самый значительный и талантливый из поэтов «Беседы» С. А. Ширинский-Шихматов, автор крупных поэм, тем же слогом писавший и сравнительно мелкие лирические стихотворения. Его уже упоминавшееся «Послание к брату» не случайно вызвало резкую и насмешливую критику в особенности за то, что было написано слогом, неуместным для «изъявления радостного чувства о прибытии любимого брата».[1803] (Вспомним, что и «Адо» упрекали за слог, которым «не должны писаться повести»).