Риц вытаскивает пистолет и сжимает в руке его горячую рукоятку. Широкая спина Байдары просит пули.
Кровь пульсирует в висках Рица. Нервы, черт побери, сдают. Что-то мерещится по ночам, особенно когда хлебнет лишнего. Приходит девка из пригорода, которую расстреливал по приговору особого суда. За кражу зимних вещей для фронта. Один изъеденный молью шерстяной джемпер. Она кричала: «Да моль же ее посекла, моль посекла, была бы вещь как вещь... а то ведь моль посекла». В ушах звенит ее голос. Даже Ромуальд отвернулся, когда Риц исполнял акцию. Девчонке было не более девятнадцати.
А потом началось: «Моль, моль, моль...» Сдают нервы: война. Здесь привыкли, что Риц как из железа.
Самообладание возвращается к Рицу. Сознание, затуманенное вином, проясняется. Спина Байдары растаяла в темноте. Нет, он не выдаст, человек надежный, до конца с немцами. Отступать некуда, послужной список у него такой, что пощады ждать нечего. Живи, процветай, Байдара!
Надо было задержать молочницу. Неспроста приходила...
«Моль, моль, моль...»
Да будь ты проклята, эта моль!
1
Федор Сазонович бежал. Размышлять было некогда. На рассвете пришел Сидорин. Виновато прислонился к косяку двери.
— Собирайся, пан сапожник, — сказал он. — Пока время есть, драпайте в надежном направлении. Ушли вы на менку или еще куда — не знаю. А то ведь дела плохо оборачиваются. Помогите ему, мадам.
Антонина не шевелилась, окаменев. Федор Сазонович бросал в котомку необходимое, надевал на ходу кожушок.
— Спасибо, — наконец выговорила Антонина. — Спасибо вам... Кто вы есть, не знаю...
— Из «спасибо» шубы не сошьешь, — пошутил Сидорин. — Когда-нибудь, бог даст, погуляем вот на ее свадьбе, — он погладил Клаву по голове. — Счастливо оставаться. Есть квартира?
— Есть, — ответил Федор Сазонович. — Будьте все здоровы. Дай руку, брат. Не забуду.
— Не забудь главное, когда наши придут. Чтобы не наградили за полицейскую службу решеткой или к стенке, чего доброго, не поставили...
Сидорин ушел. А утром полицаи хозяйничали в мастерской и на квартире Иванченко.
— Где муж?
— На менку пошел.
— Правду говоришь?
— Истинный бог.
— Часто отлучался? Заведующий, тебе вопрос!
— Иной раз и смывался, господин начальник! Я, как завмастерской, ничего к нему не имею. Выполнял в срок...
— Кто ходил к нему?
— Уследишь разве?
— Не выкручивайся.
— Да что вы, господин? Ко всем ходили, и к нему ходили. У кого пальцы наружу, те и ходили.
Вопрос был как будто исчерпан.
Но тут кто-то из чинов приказал задержать Антонину и препроводить до выяснения в камеру.
В первые минуты Антонину охватил страх. Что же это, куда ведут? Пан полицай, что хотят от женщины? За что взяли? Дома ребенок. Да и хозяйство какое ни есть. Отруби замесила, лепешки печь... А может, казнить прямо ее ведут?
— Да замолчи ты наконец! — прикрикнул на нее полицай. — Видать, важная птица твой муженек, раз сам господин Риц за ним прибыли. Ничего, скажешь, не знала о его проделках?
— Какие проделки? Мой муж никакими проделками не занимался.
— Там посмотрят, занимался или не занимался. В тихом омуте черти оказались.
2
Впервые в жизни ее в е л и. Всегда-то она шла сама куда хотела. Теперь же вели, и она очень испугалась. Что будет с Клавкой? Может, и ее возьмут? Как Людку, расстрелянную со всеми. Не посчитались, что девчонка. Ах, Федя, Федя, пожалеть бы тебе...
О себе она не думала. Страх за дочку вытеснил все.
Прошлое сбивчиво проносилось в голове, покуда шла вместе с полицаем. Грозили ей беда, допросы, а может, и смерть. Сам Риц, как сказал полицай, задержал ее. Выходит, она тоже кое-что значит.
Неподалеку от полиции Антонина увидела Бреуса. Он был в неизменной кубаночке, с зеленой сумкой электрика.
Он тоже узнал, но виду не подал.
А она приосанилась и даже невольно вскинула голову, приобретая вид гордый и независимый. Чем неровня она тем, с кем водился ее Федор?
3
На станцию сгоняли молодежь со всей округи небольшими группами, по два-три десятка. Шли кто в чем, с мешками, баулами, чемоданами. Иных конвоировали полицаи.
Гремела музыка — духовой оркестр городской управы непрерывно играл немецкие марши и украинские тесни.
Была видимость праздника. Целый день люди толпились, как на ярмарке, народу все прибывало, и к вечеру было не протолкаться. Над станцией развевался германский флаг со свастикой, а рядом, чуть поменьше, желтый с голубым флаг «самостийников». Площадь оцепили жандармы и полицейские, вооруженные автоматами.
Полицейский привел Клаву, незлобиво втолкнул ее в толпу.
— Держись вот этих ребят, если жизнь не надоела. За побег — расстрел, так и знай. Запомни и готовься к новой жизни, там неплохо.
Все отъезжающие были постарше Клавдии. Одни молча жались к матерям, другие плакали, третьи, как и она, не провожаемые никем, знакомились, чтобы уже держаться друг дружки в дороге.
В стороне, поближе к станционным постройкам, в палисаде наяривала гармошка и кто-то даже пританцовывал, изображая веселье. Потом снова загремела медь оркестра.
Все происшедшее в этот день трагически венчало тревоги и раздумья Клавдии. Злые люди разметали семью. Отец где-то скрывается. Мать арестовали полицаи. Ее же по приказанию Байдары (он тотчас появился у них дома) пихнули в эту толпу для отправки в Германию. А как мать боялась этого! К счастью, год «мобилизации» Клавдии все не подходил. И сейчас ее отправляли незаконно: ей еще нет четырнадцати. Но тут уж приказ Байдары, который вдруг озлобился.
Он вошел в дом, когда Клавдия в слезах прибирала вещи, раскиданные полицаями при обыске. Мать приучала ее к аккуратности, и теперь, когда маму увели, все ее поучения были как заповеди.
— Прихорашиваешься, значит? — проговорил Байдара, тяжело опускаясь на скрипучий стул, принадлежавший папе, только папе. Всегда-то папа за столом сидел на этом гнутом стуле. — Приборку делаешь — значит, гостей ждешь. Клавкой тебя звать, кажется, или как?