Риц пытал и расстреливал, не испытывая жалости. Он твердо верил, что уничтожает полуживотных. Врезаться бы в эту бесконечную вереницу грязных скотов! Можно пройтись по ней пулеметом или автоматом. Риц был недоволен некоторыми ограничениями. Он, например, восстал против органов самоуправления, городских управ, вспомогательной полиции. Кто такие Петря или Байдара, представленные ему как надежные сотрудники? В подходящую минуту они вздернут и Рица, и Циммермана, и самого господина Розенберга, этого миротворца. Всех, всех расстрелять!
Нервы явно сдают. Подрыв моста, дурацкий приказ Вильгельма Телля, нынешняя «мокрая акция» — все это навалилось вдруг, лишило выдержки. Он вовсе не такой кровожадный, каким покажется иному. Это может подтвердить Надя из больницы. У нее упругое, горячее тело. Плакала вначале, потом привыкла, и с ней он оттаивает на несколько часов.
… Военнопленные все идут, и кажется, им нет конца. Небритые, худые лица мелькают перед утомленным взором. Голова трещит от выпитого, оттого что недоспал, от страха, который цепко держит душу. Вильгельм Телль на свободе. Надо прочитать эту книжицу. Где ее теперь достанешь? Впрочем, у гебитскомиссара наверняка есть, он интеллигент, возится с цветами и музыкой.
Внезапно у самой машины раздался выстрел. Другой. Третий. Автоматная очередь утонула в беззвездном небе. Шофер тотчас выключил фары. Риц замер, мысленно благодаря шофера за находчивость. Потом осторожно вышел из машины.
— Что там? — спросил он проходившего мимо автоматчика.
— Двое бежали, господин офицер. Уложили на месте. Все в порядке.
Риц снова влез в машину.
Полицейских подняли «в ружье».
Сидорин торопливо натягивал сырую одежду, не успевшую просохнуть: вчера целый вечер провел под дождем у складов.
Он с трудом приживался в полиции, тяготился тем, что никак еще не «отработал» перед народом и товарищами своего позора. Жилистый и тонкий, как стручок, он на построениях всегда стоял крайним, страдальчески поблескивая глубоко запавшими глазами. Шинелишку получил рваную, не по росту, но был доволен, что свою, красноармейскую, а не мышиного сукна. Правда, полицаям обещали новую форму, так как, по словам майстера полиции, они выглядят точно сброд и не похожи на военное подразделение.
Снова, как и прежде, Сидорин окунулся в знакомый мир строевой подготовки. Целый день хриплый голос старшего полицая висел в казарме, подчиненные послушно разбирали и собирали автоматы, пистолеты и гранаты, шагали гусиным шагом, топча землю, породившую их, пели одну и ту же песню: «Ехал казак додомоньку, встретил свою дивчиноньку...»
Порой Сидорину приходилось совсем плохо. В лесах в одном строю с эсэсовцами довелось стрелять по своим. И хотя ни одна из его пуль не достигла цели — он пускал их поверх голов партизан — тяжелый осадок долго не проходил. В те дни он и ухитрился сообщить Рудому о грозящих арестах.
Затем он увидел Рудого в тюрьме. Сердце упало, но виду не подал, сдержался. Оставшись разводящим в карауле, вызвал Рудого в хозяйственный наряд.
— Уходи, Константин Васильевич, пока цел. Я все здесь устрою.
— Как же? — спросил Рудой, замахиваясь топором и с выдохом опуская его на толстую осиновую чурку.
— Поглядим.
— Сам сбежишь?
— Никак нет.
— Тогда отвечать будешь за побег.
— Учет здесь неточный. Одним больше, одним меньше. Думаешь, если немцы, так все в аккурат подсчитано?
— Ты нам нужен здесь, Сергей, — сказал Рудой, поплевывая на ладони и снова берясь за колун. — К тому же не один я.
— А с кем же?
— Есть один слабодушный,
— Двоих могут заметить.
— Разговорам конец. Будь начеку. Время не подошло на рожон лезть.
— В лагерь всех будут переводить.
— Обо мне не беспокойся. В лагере наших немало. Там тоже пригожусь.
Нынешней же ночью, когда колокольный звон разбудил город, а полицаев подняли «в ружье», когда Сидорин вместе с другими полицаями соскочил с машины, которая доставила их в лагерь, первой мыслью его было разыскать Рудого, помочь бежать.
То там, то тут вспыхивали фары. Сноп света бил из фар закрытой штабной машины Рица. Она-то и помогла Сидорину.
Костя! На кого ты стал похож!
Похудевший, небритый, он поддерживал того самого, с которым его водворили в тюрьму.
Миновав полосу света, Сидорин перебежал на другую сторону колонны и поравнялся с Рудым:
— Слушай меня. Дойдем до опушки — беги...
— Не один я.
— Опять двадцать пять. Вдвоем бегите.
— Хромает он.
— Я отвлеку.
На размышления оставались секунды. Рудой понимал: надо бежать. Но что делать с Лахно?
Теперь-то его бросить он не мог.
Началось это еще в тюрьме. Их втолкнули, в полутемную камеру, где находилось десятка два женщин. Они были совершенно голые и испуганно жались друг к дружке.
— Что тут случилось? — спросил Рудой.
— Вещи отправили в дезинфекцию, — ответил голос. — Вы хоть не смотрите на нас.
— Не смотрим, не беспокойтесь, — ответил Рудой. — Вода есть?
— Малость имеется.
— Дайте, — Он получил из чьих-то рук кружку, на дне которой была вода. Плеснул капитану в лицо, промыл ссадины.
— Что вы делаете, Рудой? — спросил Лахно, придя в себя.
— Ничего особенного. Оказываю первую помощь.
Лахно помолчал, а затем спросил:
— А за что же мне помощь?
— Я вас не знаю. А ранены вы как будто на поле боя. Вы сами нас учили...
— Да, учили...
Лахно заплакал. Плакал он визгливо, вздрагивая в конвульсиях.
— Перестаньте же! Постыдитесь женщин, — сказал Рудой, брезгливо отодвигаясь от бывшего сослуживца.
— Нет, не потому... Не думайте, не по трусости... Понял я. Понял, почему ты...
— Поняли, так молчите, — оборвал его Рудой и тотчас пожалел о своей грубости. В конце концов, не все люди отлиты из единого сплава. Есть кто посильнее, а есть и послабее. Воюют и те, и другие. И социализм строили не только чистенькие и сознательные. Среди людей разные бывают, и задача коммунистов — драться за душу каждого. Этот Лахно может стать предателем, а может и советским человеком остаться. Только не надо жалеть ни времени, ни сердца для этого. А времени-то маловато...