Алексей Фёдорович Лосев был, как тогда было принято выражаться, «глыбищей». Человек с действительно страшной, сломанной судьбой. Установившееся сейчас официальное житие таково: рождение в глубинке; невероятные способности, темперамент, постоянно тянущий к разным формам суицида; имяславие и тайное монашество, принятое вместе с супругой по наущению и благословению Павла Флоренского (сам-то он был счастливо женат), мучительный девственный брак; революция и советская власть; издание знаменитого «восьмикнижия», начинающегося с «Античного Космоса»; роковая «Диалектика мифа» с выпадами против евреев; закономерно последовавшие за сим лагеря, где он потерял зрение; уничтожение огромной библиотеки и всех рукописей (тёмная, скверная история); возвращение; война; снова уничтожение библиотеки; «История античной эстетики»; ещё один девственный брак — с Азой Алибековной Тахо-Годи; прогрессирующие немощи и подкрадывающееся слабоумие; долгая страшная старость во всё теснее смыкающемся кругу жужжащих жужелиц, употребляющих его в качестве «символического капитала»; жёлтая пятка под одеялом и бредовые интервью журналу «Студенческий меридиан»; «перестройка»; смерть. Где-то в середине этого жуткого, воистину дантовского пути его пересёк Бибихин и прошёл с ним евангельские два поприща.
Лосев тогда работал, как бы это выразиться поточнее, представителем дореволюционной интеллигенции или чем-то вроде того. Несколько понаблатыкавшиеся и научившиеся кой-какой грамоте «советские» с умилением глядели на слепого, неопасного старикана: «вишь, живучий-то какой», «у настоящих немецких ещё профессоров ведь учился». И давали жить — не забывая, конечно, заставлять «жрать норму» и унижаться в издательствах, как же без того.
Складывающееся к тому времени окололосевское окружение, в общем-то, относилось к нему совершенно так же, только вместо «мы» говорило «они» и ритуально сплёвывало. «О, как он мог бы, если б не коммуняки». Для правильности тут нужен особый временной модус — «прошлое несостоявшееся великое». «Кабы не», он бы, наверное, «таки да»: наш телок да вовка зъил бы и над всей Европой воссиял бы. А так — «проклятая советчина». Сарказм, разумеется, здесь предназначается не Лосеву: какая тут, к свиньям, могут быть ирония, жизнь-то Алексею Фёдоровичу действительно сломали и испакостили — смотри выше.
Чтобы закончить с этой темой — исполняемой ножом по стеклу: а что делать, других инструментов тут не предусмотрено — скажу пару слов о своём собственном отношении к Лосеву как к «фигуре». В отличие от более удачливых современников, я Лосева ни разу не видел лично, хотя читал много. Ксерокопию «Античного космоса» — причём скверного качества — я купил в каком-то мохнатом советском году за немалые по тем временам деньги, и потом ещё сверял её по другой ксерокопии, тоже с дефектами, но другими. Книга тогда произвела на меня впечатление разорвавшейся в голове гранаты — не столько даже своим содержанием, сколько тем, что, оказывается, «и в наше просвещённое время» можно мыслить «так и о таком». Потом позвякивающие осколки этой гранаты пришлось долго выковыривать из головы.
Что можно сказать о нём сейчас? За Лосевым числятся — и справедливо — громадные заслуги перед полудюжиной гуманитарных дисциплин в СССР. Главной из заслуг является, конечно, сам факт продолжения какой-никакой «антички», переводы Прокла, громадная комментирующая работа — не столько философски значимая (сейчас это всё читать невозможно), сколько вызывающая интерес, что иногда важнее философской значимости и даже «просто научной корректности». Представьте себе популярную книжку, скажем, по какой-нибудь кристаллографии, где «со строго научной точки зрения» всё либо банально, либо неправильно, но зато разжигает любопытство. Правильные же книжки можно прочесть потом, увлекшись предметом. Лосев, кстати, немало занимался написанием «гуманитарной популярщины», и умудрялся это пробивать в печать.
Был ли Лосев «большим самобытным философом»? К сожалению, да. Некоторые его книги почти гениальны по силе, но редкая мысль выходила у Лосева из головы живой-здоровой, а не перекрученной и перекособоченной намертво. Бибихин однажды на семинаре рассуждал о понятиях «формы» и «содержания» и пришёл к выводу, что они уделаны, как пропитанная керосином и смазочными земля возле колхозной машинно-тракторной: это место надо огородить заборчиком и ни в коем случае ничего на ней не сеять, а если вырастет само — не жать. Он имел в виду в том числе и труды учителя. И то: ощущения от некоторых рассуждений Алексея Фёдоровича, чисто физиологические, бывают примерно такие, как если долго дышать парами масляной краски. Я уж не говорю о лосевском «марксизме» (все списывали его на то, что «это его заставляют», хотя, как мне кажется, дело обстояло сложнее). Но вот эти его поговорочки, знаменитые афоризмы — «вода кипит, а идея воды не кипит», «утарквизм Прокла» (ежели точно перевести — однохренственность), или из раннего: «платоническая женщина должна сделать себе аборт» (доказывается ссылкой на «диалектику») и прочий мохнатый ужас… уйя.
Лучшим у А.Ф. стоит, наверное, считать художественную прозу его. Например, гениальный рассказ «Театрал», с завораживающим видением выпершего из земли срамного уда, затопивший своей спермой молящееся ему человечество и породившее иерархию орангутангов… и приведшее в результате к сожжению провинциального театра: это просто-таки Мамлеев и Мисима в одном флаконе. Если бы он писал такого больше, то, возможно… — но тут, опять-таки, «проклятый совок».
Отдельного разговора заслуживает жизненная позиция Лосева. Если кратко, он был православным пессимистом. Бибихин вспоминает разговор с Лосевым о Помпонацци, где А.Ф. говорит: «Жизнь — это печальная необходимость». Спорить не хочется: в чём-то ведь очень правильно сказано. Не вообще, но в чём-то. Вообще, философия как жизненная позиция — это именно что «быть очень сильно правым, но именно в чём-то».
Но к теме, автор, к теме. Практически слепой философ постоянно нуждался в человеке при себе — то есть в ком-то вроде секретаря, денщика и послушника в одном лице. Бибихин сменил на этом посту Валерия Скурлатова[245] и долго пробыл вместе со слепым мудрецом, читая ему с листа греческих классиков. Сдав дела, остался при доме. Чтил память. Успел опубликовать книжку про Лосева (и в том же томе про Аверинцева, к тому времени уже покойного).[246] Книжка хорошая, в меру почтительная, чуть едкая, много «человеческого». Заметно усилие сохранить трудно давшиеся хорошие отношения с Азой Алибековной и её кругом. На последних страницах лосевской части — грустное «я схожу за верного (читай — «лосевца»), пока не печатаю свои записки».
При этом он был верным и старательным секретарём. У Лосева учился, но учеником не был, так как учился тому, чему сам хотел учиться, а не чему хотел его научить мэтр. Есть такой странный способ учения без ученичества.
Впоследствии Бибихин отзывался о Лосеве неизменно почтительно (более того, восторженно-почтительно), но его философию, как и весь «русский космизм» и «софиологию» называл «мутной водой». В этом не было ничего нечестного: просто в определённый момент он пережил и отверг «символизм» во всех его проявлениях — начиная от паламизма и кончая философией «серебряного века». Не отрекался, не перечеркнул, но оставил — почти что в гегелевском смысле «aufheben». Впрочем, сделал он это ohne alles Aufheben, то есть тихо и без жестов.
Обойдёмся без них и мы.
5
Знаменитые лекции в первой поточной аудитории гуманитарного корпуса МГУ стали возможны как эпифеномен той дураковатой «гласности», которая тогда ещё не сменилась полной и безоговорочной капитуляцией разума чернухой и бесовщиной. Это было время такой ранней весны, когда ручейки уже потекли, а собачье говно в тающих сугробах ещё не заблагоухало. В ту межеумочную пору временно обострился интерес ко всякой «духовке». В огороде цвела бузина, а в Риге издавали «Агни-Йогу» и Рудольфа Штейнера. В Москве начался лекционный бум: на всякие, как сейчас сказали бы, «пафосные площадки», начали зазывать «интересных людей».