Я — возле стеклянных дверей метрополитена. Останавливаю мужичка в черной куртке, с красным носом-картошкой: знаете ли вы о своих трудовых правах? Мужичок рассеянно улыбается и идет дальше. За ним — пожилая женщина с собранными в пучок седыми волосами; за ней — какая-то дама в красном развевающемся пальто, с алыми губами и черными ресницами; за ней — юркий клерк, худые скулы и болезненные искорки в глазах. Он слушает, потом: сколько стоят ваши услуги? - и узнав, что это бесплатно и что требуется только вступить в профсоюз, написав заявление и заполнив анкету, заинтересованно берет листовку: я вам позвоню!
Усталость читается в лицах. Возгласы торговок, предлагающих сигареты и горячие пирожки, надтреснутыми колокольчиками звенят над толпой, вытягивающейся и меняющей форму, дробящейся на отдельные ручейки — из дверей метро к подземному переходу, или в сторону моста, или, обогнув громаду метро, к торговому центру. Ритм и насыщенность толпы зависят от прибытия поезда, и если поезда нет дольше пяти минут, людей становится меньше, они выкатываются из стеклянных дверей, одинокие, как осколки, и рассыпаются неуловимыми траекториями кто куда, исчезая в наполняющем воздух сумраке.
Метро Позняки. Начало дорожки, ведущей от метро к подземному переходу через пустырь, отороченный букетами, торчащими из ведер, и палатками с выставленными ящиками с овощами — картошкой, помидорами, бананами и зеленью. Румяные продавщицы — синие фартуки на тучных фигурах - выглядывают из-под парусиновых козырьков, косятся на нас, перебрасываются фразами с соседями.
Женщина — активистка профсоюза — выкрикивает в рупор текст агитации. Голос, усиленный рупорным треском, звучит навязчиво и громко. Работяга, идущий мимо, вздрагивает и набрасывается на женщину с ругательствами, она, опустив рупор, отступает. Он мог бы рявкнуть и пойти дальше, но он — продолжает кричать. Глеб легонько хлопает его по плечу: уважаемый, потише! Тот разворачивается. Толкает Глеба кулаком в грудь. Глеб сшибает его с ног ударом в подбородок. Черная кепка, слетев с головы, катится по дорожке, замирает в траве. Топай отсюда! Мы рядом. Хотя — нужна ли Глебу помощь? Он, по-моему, и сам справился. Работяга встает, отряхивается и идет к метро. Ярик хватает лежащую в траве кепку и бежит за ним: дружище, ты потерял!
В один из этих дней я впервые увидел его, Глебова сына.
Он вышел из подземного перехода и какое-то время оставался там и наблюдал за нами. Даже Глеб не сразу заметил его. Что-то салатовое, смешанное с розовым и белым, и над всем этим — хохолок светлых волос, вяло-презрительный взгляд, висюлька в ухе, - и внизу, замыкая гротескный портрет, огроменные синие боты.
Мы с Яриком не слышали, о чем они говорили. Видели только, что говорит в основном — он, а Глеб — кивает, кивает и будто стесняется ему ответить. Их разговор — впрочем, можно ли то назвать разговором? - длился минут десять, и за все это время Глеб ни разу не взглянул на нас. Его сын, все с тем же менторски-холодным выражением, говорил что-то Глебу, иногда — растопыривая ладони, будто пытаясь удержать в них что-то круглое, иногда — замолкая, сжав губы и отводя взгляд. Несколько раз мы слышали — это нельзя было не услышать! - выкрики раздражения и упрека и Глеб, вопреки нашим ожиданиям, не только не отвечал и не осаживал молодчика, но — как будто съеживался, принимая удар и пытаясь смягчить его молчанием.
Глеб вернулся к нам, когда его сын нырнул в подземку, так же незаметно, как и появился. Выкурил подряд три сигареты. Мысли его были заняты чем-то, едва ли совместимым с профсоюзной агитацией.
На следующий день, в офисе, я рассказал о произошедшем Владу.
Влад жевал зубочистку, перемещая ее движением языка из одного уголка рта в другой.
- Этот сучонок его доконает. Хуйово, когда мужик ломается, тем более — из-за такой херни.
- Для него это не херня, - возразил я, - это его сын.
- Похуй, - сказал Влад. - Если у него такой сын, то нахер он ему нужен, такой сын? Он — не такой как мы. А Глеб не хочет этого понять. Боится обидеть. Хотя, на секундочку, здоровый лоб, может и сам о себе позаботиться! Мой батя, если бы я такое загнул, живого бы места на мне не оставил. А Глеб? Чего он с ним нянчится?
- Его дети выросли без него и он чувствует, что виноват перед ними. Его можно понять.
- Всех можно понять. Оправдать можно любого. И Глеба с его мягкотелостью, и этого сученка с его бабскими нарядами и паскудным отношением к отцу. Но нахуя, спрашивается? Глеб не был с семьей не потому что баб трахал на курорте, а потому что вкалывал, чтобы его дети могли жить достойно. Ты знаешь, эту историю с институтом? Знаешь, что этот сученок бросил учебу, а теперь, пытаясь какой-то бизнес мутить, вытягивает из отца деньги?
- Знаю. Глеб рассказывал.
- Вот. И мне рассказывал. А знаешь, что он про нас говорит? Пролетарии, комуняки, люмпены. Я слышал, как Глеб с ним по телефону отношения выяснял…
- Мне похуй, что и кто обо мне говорит.
- И мне похуй! Но Глебу-то не похуй. А мне не похуй на Глеба. Эти разговоры его здорово напрягают. Он потом сам не свой. Бухает и работать нормально не может. У каждого есть болевая точка. У каждого! И даже у самого крутого мужика она есть. Любого можно сломать физически — я этого в зоне насмотрелся, - но и морально — тоже любого можно сломать. А какая у мужика может быть болевая точка? Дети! Если с ними все в норме, тогда и у него все в норме, а если какая-то хрень - места себе не находит. Самое хуйовое - когда мужик ломается. Да еще ни за хуй собачий. Потому что сынок не принимает его жизненных понятий и живет по своим, и эти его понятия - противоположность батиным. Видеть, как твой сын выбирает путь, от которого тебя воротит, как он становится одним из тех, кого ты всю жизнь ненавидел и презирал, - какой отец это выдержит?
* * * * *
А потом были девочки.
Они сидели возле Лавры. На склоне. И девочки пили бирмикс, а Даня с Яриком пиво. И девочки говорили, говорили о школе и о маме с папой, а еще они говорили, что сейчас лето и надо работать, и Лера, например, хочет устроиться продавщицей мороженного на Майдане, а Кристина — она знает английский — может давать частные уроки деткам, у нее есть опыт — учила младшего брата Вову, а Люба… Люба? А ты? Но Люба — молчит. Самая невзрачная из троих, и какая-то насупленная, словно думает о чем-то своем, и порой не следит за беседой, и девочки, Лера и Кристина, подшучивают на нею, она, мол, влюбилась в одного парня из противоположного класса, вот он у нее из головы и не выходит. Ха-ха-ха! Люба, да хватит уже грузиться!
Впереди — Днепр. Многоэтажки Левого берега. Мост. Подъемные краны. Девочки смеются. Ярик разрывает пакетик с орешками, и они берут орешки, жуют, запивая бирмиксом.
Они сидят на кусках целлофанового пакета, разложенных на траве, и позади — Лавра. Золотой купол. Белые стены. Голубые арки. А внизу — под склоном — аллея, по которой идут, фланируя, люди, много людей, молодые парочки, держась за руки, взрослые пары, мужчины и женщины с детьми, останавливаясь и глядя в сторону реки, начинающейся внизу, за бесконечными тропками, теряющимися в густых зарослях, в смыкающихся, тесно и беспорядочно запрудивших склон деревьях, - глядят, беседуют, идут дальше.
Вы были в пещерах, спрашивает Ярик, - они тут, под нами, - и Лера, самая бойкая, говорит, что нет, она не была, а Кристина — да, ходила с родителями, жуть, темно, заблудиться можно, вокруг мощи, лампадки, тетеньки-странницы, которые не в себе — юродивые, уточняет Даня, - да-да, юродивые, затаились в углах ни живые ни мертвые и страшно к такой подойти, не известно, что ей в голову ударит. А ты Люба? Нет. Я не была.
Даня с Яриком — после пива — говорят: мы скоро, - и спускаются вниз, сбегают по склону, такому крутому, такому ухабистому, что дыхание перехватывает, и — дальше, по аллее, - в чащу, где — асфальтированный пятачок, окруженный кустарником, внутри две лавочки, тупым углом, пустые, в пыли и листьях, и за пятачком, став за деревьями, - отливают: ну наконец-то, после пива всегда так.