Мне в оперотделе его фотографию показывали. У них была. От пленных. У нас с ним как артдуэль… Заочная, можно сказать, огненная дружба. Ха! А что? Он тоже неплохой артиллерист был. Признаю. И уважаю. А вот и познакомиться довелось.
Ничего тоже оказался парень, помоложе меня, повыше, ну, сам понимаешь, немец. Короче — Фриц. Ха!
Стали мы с ним дружить. Ну, это не дружба, они между собой держатся, но у каждого завелись и среди наших приятели, у моего Фрица как раз — я. Я же его и языку нашему учу, он всего несколько слов до того знал. Он меня немецкому… Я правда и сам с детства, от родителей, довольно хорошо понимаю и говорить могу.
Так живем-вспоминаем, на кухне-китайке вместе картошку жарим, друг друга угощаем…
Так ты спрашиваешь, как я к советской власти отношусь? Теперь вот слушай дальше. Через некоторое время для дружеских связей, к примеру, стали пленных обратно немцам отдавать. Почти всех отдали, ты здесь никого и не найдешь больше. Из пленных. Только бельгийцев осталось два или три. Потому что кто-то когда-то сказал, что бельгийцев у нас в плену нету. А на нет и суда нет. Но парочка бельгийцев ходят. Они уже всем говорят, что лучше бы они немцами были, давно бы уже дома деток новых заделывали…
А немцев всех скопом угоняли одним этапом. Потом, правда, ходила параша, что там, за вахтой, их все же распределили и большинство поехали к себе в Германию, а каких-то особых, может эсэсовцев, немного совсем, отдельно другим этапом повезли. Не думаю, чтоб расстреляли, те остальные-то домой приедут, поименно назовут всех. Может, со всех лагерей в одно место досиживать…
Но я о моем Фрице. Так вот весь лагерь пришел провожать. И никакой злобы не было. Вроде, всю войну друг в друга целились, а вот расставались и даже чуть не плакали некоторые. Я тоже провожал. Поручкались с Шерфлером. Я ему пожелал и семье его — ничего плохого. Он мне мундштук, финку и зажигалку подарил. Сам сделал. Специально для меня. Очень мастерски. Только я не курю. Плакать мы не стали, даже как бы не обнялись, но руки друг другу трясли.
Пошли они. Знаешь, человек сто. Может, вру, ну семьдесят. Их не строем, толпой выпускали… Не по шеренгам, это потом запомнилось, долго об этом вспоминали. Первый раз видели — за зону и без колонн. Уже первые вышли, провожающие стали расходиться, а тут мой Фриц, я тебе говорил, он довольно высокий, из ихней толпы выторч-нул и как заорет:
— Фридман, Фридман.
А я уже домой, в смысле в барак, повернулся идти.
— Чего? — говорю. Отвечаю Фрицу. А он как в последний раз заорет прямо по-русски:
— Ну что, — говорит, — Фридман, пойдешь в следующий раз против нас воевать?
Вот и весь мой ответ тебе, Валера, как я отношусь к советской власти.
Через три или четыре дня после Нового года перевели меня в нормальный рабочий барак, и пошла обычная заключенная жизнь уже без Фридмана. Ни разу я с ним больше не разговаривал, только здоровался, чаще издалека, чем за руку. Когда однажды мне в посылке пачку бритв прислали, я ему две подарил.
Это, значит, потом, после него, политических по пунктам стали делить: шпионов — 6-й пункт — к шпионам, кто по 8-му за террор и живой после суда остался — тоже отдельно, изменников Родины — к изменникам, а болтуны так и остались на 7-м лагпункте.
Куда-то перевели и Фридмана. Не приметил я, к каким он попал.
Марат Чешков
Теперь о группе Льва Краснопевцева столько написано, читай, не ленись. Второй человек в группе, Николай Николаевич Покровский, академиком стал, на всякий случай по чему-то средневековому. Сам Краснопевцев что-то о себе с гордостью писал, и это несколько расходится… Какая-то недобрая о нем параша ходила, ну да я заведомо никому не судья. Даже не историк.
Так исторически сложилось, что я знал если не всех девятерых членов этой группы, то определенно восемь из них. Ко Льву Краснопев-цеву и Николаю Николаевичу и еще третьему — Ренделю я даже и близко никогда не подходил, они вдвое старше меня были; так, издалека за их разговорами наблюдал — ученые, остепененные люди. С Володей Меньшиковым в футбол играл. Как, впрочем, и с Сашей Гидони, из другой компании, но за которым тоже двойная слава ходила. С Вадимом Козовым, его в лагере за французский язык называли Козавуа, мы в одном восьмом номере журнала «Вопросы философии» за 1972 год были напечатаны. Забавное совпадение. Говорили, что он потом навсегда во Францию переехал. Еще писали, что он поэт… Что-то много со мной поэтов сидело. Но мы с Вадимом никогда ни одним словом между собой не обменялись, хотя, помнится, он глазами тоже косил. А дружил я, надеюсь, что имею право сказать, что дружил, только с одним, с Маратом Пешковым (в книге своей я его назвал Робеспьером, Робиком Чумновым).
На нашей 7/1 зоне я знал две молодежные группы. Одна «Елдышия», к которой сам как-то был приписан, и московская «Лимония», куда входило человек двадцать, а то и тридцать. Иногда их звали «Колобсы», потому что один из самых главных в той компании был некий Колобов, даже, как выглядел, не помню.
Еще там был Порташников, уже здесь в Америке я услышал, что он большой и уважаемый человек в Израиле, сменил свое имя на полностью еврейское и сделался издателем или редактором Еврейской энциклопедии. Или что-то вроде того.
Почему «Лимония» — неясно. По одной, завистливой елдышевской версии, потому что они были богатенькими. Может быть, не все. Но посылки им приходили максимально допустимое число раз, чуть ли не каждый месяц. И присылали им не продуктовый минимум, оптимальный по числу калорий на затраченный рубль — сахар да сало, а конфеты, дорогие конфеты, шоколад, фрукты. Свежие фрукты. В лагерь. Зимой — лимоны! Потому и «Лимония».
Мне больше нравится другая версия.
Вождем, вожаком «Лимонии», ее интеллектуальным центром был Марат Чешков.
По памяти Марат был не просто хороший человек, а очень хороший.
Его имя пару раз попадалось мне в «Гранях», в перечне бывших политзэков, в прошедшем времени, без настоящего. Не знаю, ни где он, ни как.
И какая могла быть дружба между нами?
Марат взял надо мной шефство. Заставлял по утрам делать зарядку и зимой обтираться снегом. Оказалось, если не хватать истерически снежный наст и не обдирать им кожу, а из-под этого наста набирать в жмени рыхлого, почти теплого снежка, то ничего страшного.
Каждый день после работы Чешков по несколько часов сидел в библиотеке, диссертацию писал. Приведите мне другой такой пример. Много ли таких?
Какая-то сила в нем, в Марате, была и чувствовалась.
Меня к себе, может по росту, по минимальному весу и образованию, по возрасту, в свои подопечные он сам и выбрал, а к нему и без меня со всего лагеря тянулись слабые и неустроенные.
Что-то в его диссертационной теме было о Вьетнаме или вьетнамцах. Говорили, что этот язык он на редкость хорошо знает. Его приглашали переводить и дублировать. Еще он свободно владел французским, как любой образованный вьетнамец. Кроме того, Марат знал английский, потому что учил его и сдавал в школе и университете, а учеником он был отменным.
Если Чешкова просили что-нибудь сказать по-вьетнамски, он не кочевряжился, а тут же отвечал целой фразой с горловым коротким пробулькиваньем и подпевами.
Когда его просили станцевать национальный вьетнамский танец, не помню случаев отказа. Исполнял он, правда, только один — танец «Бабочки».
Ладный такой хлопец, мускулистый, на голову выше среднего вьетнамца, он скакал в кирзовых сапогах по кругу секции, мелко перебирая ногами, издавая распевные клякающие и лопающиеся звуки и похлопывая руками-крыльями.
А наш хохот был ему не в унижение, потому что выражал восхищение, хотя и в по-лагерному извращенной форме.
Чешков был в авторитете.
Говорил он не больше и не дольше других лимонов, вообще редко говорил. Вкрапливался, приправляя беседу. Присаливал, подслащал, принимал чью-то сторону. Никаких конкреций, чисел, событий и дат. Когда к нему прямо с этим обращались, доброжелательно отсылал просителей и адрес указывал самих посмотреть, посчитать, проверить.