Для маленьких таких уютненьких-семейненьких совещаний-пятиминуток.
Мое место — стул подследственного — не примыкало к этим тумбочкам, а располагалось несколько на отшибе, в центре пустынной части кабинета, на отлете.
И все же была важная, гипнотизировавшая меня деталь, различающая кабинеты много принципиальней, чем портреты вдохновителей палачизма.
В кабинете Лысова мой стул был намертво прибит к своему месту в полу, а Попсуй точно такой же стул ровно на то же место каждый раз лихо, одним маховым движением вкидывал вручную выверенным, но и гостеприимным жестом. И следствие они вели по-разному.
Попсуй никогда, ни разу не вставал из-за своего стола после начала допроса, не отступался от официального «вы».
Меня вводили, он здоровался, интересовался, как спалось, подставлял мне стул, предлагал сигарету из собственной пачки. Я не курил, но не хотелось огорчать отказом. К тому же заманчиво было сделать два-три неформальных шага по кабинету.
И еще одна беда четырехчасового вынужденного сидения на стуле: руки некуда девать. А тут расслабон: крутишь сигарету, стряхиваешь пепел, гасишь…
А уж когда он усаживался, то до конца допроса я видел только лысину головы следователя, склоненную над протоколом. Сперва он только задавал вопросы, без нажима переспрашивал, уточнял, записывал. Все это, не поднимая головы. В его записях не было слов озлобленно, подстрекал, дискредитировал, клеветал. Но в его протоколах наши наивные до глупости Швамбрании становились тупоумными зловещими планами захвата власти бандой умственно ущербных мизантропов, фанатиков и монстров.
Иногда, раз пять-шесть, в кабинет Попсуя заглядывали его коллеги, мои бывшие соседи. Из чистого любопытства. Они хорошо знали моего отца, были его учениками, подчиненными, хорошо знали меня, я дружил с их детьми, и вот они заходили проведать.
— О! Валера, — притворно удивлялись они, — как ты вырос…
Метр шестьдесят один, сорок два килограмма вес, вырос ровно настолько, чтобы меня можно было арестовать по самой страшной, политической статье.
Заключительные допросы капитан, за это время успевший стать майором, вел в той же манере, но тон стал подытоживающим:
— Такого-то числа вы сказали то-то и то-то. Эта же мысль была вами высказана тогда-то. Однако, когда я задал вам прямой вопрос, вы ответили существенно иначе, вот ваша подпись под протоколом, взгляните.
— Как напишем теперь?
— Ваш сообщник… настаивает (протокол такой-то, от вот этого числа, страница следующая)… Узнаете подпись единомышленника?.. Его слова подтверждают свидетели такие и сякие, взгляните… На мои прямые вопросы вы трижды отпирались, отказывались подтвердить этот очевидный для следствия факт. Ваше упорство суд вправе расценить как злоумышленное. Надеюсь, вы это понимаете.
— Как запишем?
Первый суд
На одной из главных улиц города, о чем можно судить по названию, — на улице Карла Маркса, в довольно красивом для провинциального областного центра здании располагался областной суд. Нам выделили крохотный зал, человек на тридцать зрителей. Не больше.
И этот зал был полностью набит. Несколько человек из Киева, из республиканских комитетов партии и комсомола и КГБ, побольше из наших обкомов. О-го-го, дело какое! Нашли несовершеннолетних врагов народа…
Вела суд председатель облсуда Полянская, статная женщина с представительной внешностью. А перед всем этим сонмом высоких, даже и в прямом смысле, гостей — несколько невзрачных пацанов. Самый большой — ростом метр семьдесят. Главарь — метр шестьдесят. Но бить по тормозам было уже поздно.
Однако, где тут книга Гиннесса, приговор этого первого в моей жизни суда побил все рекорды. Нам заменили статью. Я много позже узнавал в прокуратуре: не было другого такого случая, чтобы страшную 58-ю статью заменяли в ходе судебного процесса на какую-либо иную. (Тут надо чуть-чуть подправиться. Меня судили на Украине — сейчас бы сказали: «в Украине», — а там премного упоминаемой 58-й статье в точно тех же, и на том же русском языке, формулировках соответствовали статьи с другим, далеко не столь легендарным номером — 54.)
А мне заменили! Нам заменили.
Не помню номер, но антисоветскую пропаганду и агитацию (58–10) и антисоветскую организацию (58–11, соответственно 54–10 и 11) заменили на оскорбление должностного лица. Ну, понятное дело, — Хрущева. Нашего дорогого Никиты Сергеевича.
Вопрос в республике был, видимо, согласован, и нам по этой, не политической, обыкновенной бытовой статье дали: мне — три года, а Ивику — два.
Условно!
И выпустили обоих из зала суда. Из зала — сюда, на волю.
Пошел я опять с мамой жить.
Между двумя судами
Следующий год пропал. Не знаю, как я собирался его провести, видимо, после работы в колхозе поработать на комбинате, заработать рекомендации и поступить в Иркутский ГУ на математику. Меня из того огорода долго-долго через всю страну по этапу протащили и вот — снова в Симферополь, у родного разбитого корыта с бытовой судимостью в биографии.
Я был приторможен, как после комы. Мама не работала.
Я пошел на стройку, СМУ Укрторгстрой, учеником, стал слесарем-сантехником самого низкого разряда. Участвовал в стройке главного на тот момент круглого универмага и гостиницы «Украина». Не хвастаюсь этим.
Со мной поговорила наедине Полянская, посоветовала стать честным строителем коммунизма. Несколько раз меня в свой кабинет приглашал на собеседование первый секретарь обкома комсомола Эрик Константинович Покровский. Ничего плохого о нем и о втором секретаре Солодовнике сказать не могу. Они шутили, иногда с использованием табуированных слов, подбадривали. Такой обычный треп, для галочки.
Никаких особых чувств, гордости например, я тоже не испытывал. Я, хоть и под тормозом, видел себя лидером альтернативной партии и чувствовал себя как минимум на равных.
Со своими одношкольниками я прекратил общение (или они со мной) и болтался сам по себе. Некоторые мои подельники, в том смысле, что свидетели по моему делу, тоже пострадали. Виталик поступил в престижное Ленинградское военно-морское училище, откуда его, как меня из комсомола, автоматически выперли в рядовые матросы. Но я не чувствую своей вины перед ним. С Витей Васильченко, который нас сдал, мы часто встречались и даже как-то задружились на короткое время. Он как раз надсмотрщиком в тюрьму устроился. С одной стороны, я его немного презирал, а с другой — не слишком обижался. Жизнь, мать ее так перетак, такая-рассякая, жизнь в той стране, где мы жили, — мясорубка, не пролезешь в узкую дырочку на брюхе, размелет в фарш. И «умри ты сегодня, а я завтра». Кто как крутится.
Он вот настучал и сделал карьеру, стал надсмотрщиком в тюрьме, я — в слесарях-сантехниках.
Кругом одно дерьмо.
И вика я почти никогда больше не видел, он переехал в Ялту и стал там матросом на прибрежных прогулочных катерах. Как-то он меня к себе пригласил, ночью, на один из причаленных катеров. Было много спиртного и какие-то отвязные девушки совершенно без тормозов между ногами, тот же Витя. Визг, пьянь, грязь, мне не понравилось.
Зато я много читал. Научился читать быстро. В день триста-пятьсот страниц, один, полтора, два романа за вечер. Прочитал всего (полные собрания сочинений) Золя, Бальзака, Драйзера, Стендаля, Гюго, Толстого, Лондона, Куприна, Диккенса и множество отдельных томов. От быстрого чтения мало что сохранилось, но я стал «начитанный». У меня никогда не возникал комплекс безграмотности.
Вообще я жутко закомлексованный человек без комплексов.
Как-то вечером стоял в магазине в короткой очереди за бутылкой сладенького, меня за локоть тронул Ивик:
— Выйдем на пару минут.
Вышли.
— Меня адвокат вызвал, сказал, что прокуратура дело опротестовала, нельзя политическую статью на бытовую менять, скоро нас снова судить будут.
Ничего, если я признаюсь, что настроение у меня сильно испортилось?