Литмир - Электронная Библиотека

Я думаю, в этом все население тогдашней страны было уверено.

Как теперь говорят — ментальность такая.

Первый этап

Дней через пять всего подоспел этап.

Раздали нам в Иркутске по пайку на пять дней каждому: по буханке мокрого недопеченного черного хлеба и по одной ржавой селедке на каждый день пути, и мы поехали.

Нормальный паровоз, не скорый, пассажирский, проходил этот путь почти через всю страну, Иркутск — Симферополь, за 5–6 дней. Но мы ехали месяц, 31 день. С большими перекурами в Новосибирске, Харькове. Каждый раз по несколько дней.

В Иркутске впервые в жизни в большой пересыльной камере подошел ко мне нагловатый блатной и показал на другого, туберкулезного вида мужчину:

— Знаешь, это кто? Это Жид — вор в законе. Его в крытку отправляют, ему теплая одежда нужна, отдай-ка ему свой лепень. Мы тебе что-нибудь взамен принесем.

Довольно вежливо попросил, без хамства, но с намеком. Пиджачок мой был — бедненькая школьная курточка — на! Я и так был обременен вещами, чемоданчиком из колхоза, даже умудрился три из пяти селедки уронить. Их тут же кто-то поднял, но не отдал. От замена я брезгливо отказался. Но ни в этом случае, ни в других — никакого героизма, спасибо, что штаны не забрали и что они чистые остались.

Я в школьные годы с некоторыми хулиганами не то чтобы дружил, но беседовал, но они одноклассниками были, из одной школы. А вот так, с настоящими урками уголовными, прямо уже в тюрьме, нет — раньше не приходилось.

А политических я пока видел только на общей оправке, в зеркале.

Ехал я, забившись на верхнюю полку, в натуго набитом купе переполненного столыпинского вагона. Лежал, вверх смотрел, в потолок, придумывал способы самоубийства, если уж придется невтерпеж, а себя не жалел. И радовался, что у меня три селедки пропали. Есть я не хотел, но делать-то нечего, какая ни есть еда, процесс пережевывания липкого хлеба все же развлечение. А с селедкой мука. Во-первых, грязно, руки в селедке, воняют, и все сильнее, а помыть, — только когда на оправку. С этим самая большая беда. После селедки жуть как хочется пить. Это еще куда страшнее. Кто-то первый, а потом весь вагон заключенных хором начинает орать:

— Воды! Эй, начальнички, пить хочется, воду несите, а то глазки себе выколю.

Поезд медленный, почтовый, у каждой версты остановка. Вертухаи по очереди бегают, приносят по ведру воды, обносят. Вода теплая и как бы нечистая. Да и само ведро, может, никогда не мыли. Кружка одна на всех, прививка от брезгливости. После селедки на одном перегоне иногда по две кружки подряд выпивали. Не хочется думать, что кто-то головастый все это у себя в кабинете нарочно придумал. Но так выходит. Вот ты лежишь, и весь вагон лежит, внимательно наблюдает, как с селедки соль смывается, в желудке для этого за целый день три-четыре кружки воды плещется, и жуть как хочется в туалет. А тут как раз инструкция — не чаще трех раз в день. Народ, именно что не ЦК КПСС, а вот эти люди, зэки несчастные, аж воют (И скажу для правды, иногда конвой смилостивится и на раз-другой чаще в туалет пустит, а нет, так масса нетерплячего народа снимают сапоги, если есть, и напускают в них, иногда еле оба вмещают, а потом, когда настает наконец время долгожданной оправки, босиком по обоссанному полу с этими сапогами за ушки. Если у кого и сапоги, и эти ушки есть еще. И это ведь не разовый аттракцион, так надо было пять, а то шесть дней от Иркутска до Новосибирска ехать).

Так что я радовался, что три селедки безвозвратно уронил.

На этом перегоне к Новосибирску было еще вот что. По вагону пошел слух, что через одно купе от моего блатные петушка активно используют, положили на верхнюю полку и по очереди лазают. Я засыпал и просыпался, точнее сказать, забывался, терял ориентировку, с какой стороны сна я нахожусь, а все говорили, что не кончается очередь, уже по второму кругу пошло. Конвой посмеивается. Им в коридоре, если не считать мелочей, все видно.

Надо несколько слов сказать о самом вагоне, о «Столыпине». Как бы купейный вагон. Коридор, отдельные комнатки — купе, только зарешеченный. Коридор для надзирателей, охраны, конвоиров, вертухаев. Им сквозь широкоячеечные, но крепкие диагональные решетки практически все видно, что внутри купе делается.

Дверь — такая же решетка, но, как в купейном вагоне, откатывается в сторону. Внутри некоторые изменения. Нет окна, есть глазок, величиной с маленькую форточку, под самым потолком, но сильно зарешеченный и закрытый колпаком, намордником. Как это часто в тюрьмах, такое окно, что его самого как-то видно, но сквозь него ничего не видно, а к нему и не доберешься. Другое изменение — вторая полка. Она с помощью специальной откидной доски на петлях превращается в сплошную. Как бы между двумя вторыми полками можно закрыть дверь и сделать эту полку цельной. В головах этой нары, в ту сторону, где коридор, где конвой ходит, — люк, для вертикального перемещения. Это если по любой нужде человеку с верхней полки нужно вниз, в сапоги нассать или еще для чего. В лихие времена в одно такое купе по пятнадцать-шестнадцать живых еще людей загоняли. На узеньких верхних по два. Внизу на скамьях в натуг сидят по четыре, по пять и на полу. Да с вещами. Этап. Недели не пройдет, от соседей отклеишься — кости разомнешь.

Мне опять обеспечили комфорт. Поскольку я политический, меня с бытовиками сажать настрого запрещается. Поскольку малолетка — со взрослыми. А так как мест нет, мы не баре, а простые зэки, то сажали меня обычно в купе с инвалидами калечными. Кто без рук, кто без ног — уголовнички. Но это мне сильно помогало, инвалиды эти жизнью битые, траченые, вели себя тихо, не быковали, друг друга и меня не обижали.

Я стал их расспрашивать, не видали ли они где, не слыхали ли про моего отца, полковника КГБ. Ну, дурак! Меня никто не учил, как надо. Они тоже не подсказали. Внимательно выслушивали, и каждый что-то о моем отце знал. Кто его видел на урановых секретных рудниках, где долго никто не живет, живым на волю не выходит, кто познакомился с ним в других дальних, малодоступных лагерях, даже внешность описывали: небольшого роста, плотный, морда наетая, лоб высокий, волос на голове мало, то ли светлые, то ли седоватые. Хорошо себя чувствует, пользуется уважением коллег и товарищей.

Потом, когда я маме это все пересказывал, она отвечала коротко:

— Если бы отец был жив, он бы нашел способ сообщить об этом.

Я еще у многих бывалых потом по лагерям и тюрьмам в более аккуратной форме выспрашивал про своего отца и вот что заключил. Общим расплывчатым, вроде тех, что в гороскопах, описаниям доверять нельзя. Подходят ко всем, в одинаковой степени. Верить, да и то с оглядкой, можно только жестким отличительным приметам: горб, хромота, косоглазие, какая-то редкая татуировка, и то если не ты подсказал, намекнул, а то сразу припомнят, а именно он сам. И еще. Десятки раз встречал в различных мемуарах бывших политзэков о том, как они по этапам встречали людей таких-то и таких-то, кто лично в лагере знал и дружил с Тем или с Этим. Воспринимаю с заведомым сомнением. Грех сказать, радуюсь, злорадуюсь, когда в примечаниях написано, ошибка: Тот в этих местах никогда не был, а Этого вообще расстреляли за два года до того, как рассказчик его повстречал.

Все это отучает от доверчивости, и меня отучили.

Ехать с инвалидами было заметным послаблением, а может и спасло меня. Своим поведением калеки тоже кое-чему меня научили. Когда цепочка селедка-вода-туалет подошла к концу, тертые да ученые калеки терпеть не стали: поснимали сапоги, у всех оказались, и стали их наполнять по мере надобности. На их фоне не так стыдно было и самому. Один такой был тяжко больной, что от оправки до оправки свои сапоги доверху ухитрялся наливать. Оба.

Уже к Новосибирску подъезжали, всего пару дней осталось, так вышло — я два дня подряд ничего не ел. Ни маковой росинки. Есть не хотелось, но в полном безделье для себя незаметно все свои буханки съел, они уже черстветь стали, высохли внутри, гораздо вкуснее. Селедка еще раньше кончилась. Еда не столько калориями и ощущением сытости в желудке привлекала, сколько — единственное развлечение. И вот начались у меня голодные галлюцинации. На совершенном яву. Лежу на спине, уже несколько дней практически без смены поз, о чем на средней откидной полке говорят, бормочут, не слышно, да мне и неинтересно, мыслей никаких в башке нет, бояться я уже устал до изнеможения, лежу, смотрю в потолок. И тут прямо перед моими открытыми глазами начинают пролетать, проплывать, чуть крылышками не махать разные яства. Я не страшилку пишу, смешилку. Вот что самое удивительное, вовсе не отбивные свиные пролетают, не цыплята табака, не жаркое — самое частое блюдо в нашем доме, а именно то, чего я никогда не ел, всегда отказывался. Печенка говяжья. Чаще всего творожники. Я их и сейчас не люблю. Но ем. Иногда. А когда маленький был, ужас какой худой, тощий, мало что ел, почти ничего не любил, вот и не вырос… А кое-какие блюда отказывался наотрез. Более всего вот эти самые творожники-сырники, еще печенку и соте из баклажанов. Именно в таком порядке они передо мной балет на льду танцевали. Без запаха. Запахов и без того в Столыпине сверх меры. Не то чтобы я слюной давился-захлебывался, но зрительный эффект был.

28
{"b":"942024","o":1}