Главным экспертом по юмору, лучшим из рассказчиков анекдотов. В пятерку наиболее авторитетных в классе, может, я и не входил, но был в десятке.
Однако все это до прихода девочек. А когда они пришли, влились, вперед по авторитету поперли здоровяки-второгодники, по росту, по весу, да и по карманным деньгам. Не только я, но лично-то я довольно далеко был задвинут.
Тем более что в половом смысле я был беспрерывно и без устали напряжен. От самого пробуждения и весь день. Тут надо удержаться, не проскочить, но пока я в школу шел, мне приходилось по пять раз останавливаться, наклоняться, делать вид, что шнурки завязываю, — лучший способ, чтобы хоть на время отхлынуло, а то идти трудно. Потом выяснилось, что у меня гипертония — повышенное в одном направлении давление.
А в девятом-десятом классах у меня в журнале было полно единиц — отказывался отвечать. Ну, куда еще деваться при моей стыдливости, сам маленький, а торчит как у большого.
Кстати, вот это самое ухудшение моего внутриклассного рейтинга стало еще одним и важным поводом лезть в политику. Это куда менее важно в сравнении с арестом отца и его расстрелом. Но появилась вторая, равноправная причина стать самым славным, главным на земле и в окрестностях. Теперь еще и для того, чтобы именно ко мне девки в очереди стояли. Мое главное средство общения — язык.
А в теме «девочки» я очень долго оставался теоретиком, это вынуждало меня все чаще переходить в беседах к теоретическим темам, где я был сильнее.
Школьные годы чудесные
Объект наших партийных пересудов сдвигался в симпатичную сторону, но забавно, что лексикон менять почти не приходилось — характеристики оставались все столь же пренебрежительно однообразными и грубословными. Вот ведь фантастическое преимущество языка. Про гадких политических мучителей или про первых наших девушек… а слова одни и те же.
Весело было жить. Друзья — целыми классами и дворами, мороженое — двойными порциями, летом — футбол, пляж и девочки, зимой — девочки, коньки и футбол.
Но и «партийная» жизнь была вписана в режим дня.
Я не решался зачитывать соратникам с листа свои теоретические измышления, но устно, как только что придуманное, излагал. В каком-нибудь скверике на скамейке. Кто, в какой позе. В какой-то момент каждый партиец стал побаиваться, как бы чего не вышло. Страх был одной из форм общественного сознания в той стране. В вариантах от легкого личного испуга до всеобщей паники. В отличие от Госстраха КГБ в анекдотах именовали Госужас. Каждый двенадцатый в компаниях — стукач. Это утверждение распространялось самим КГБ, для устрашения. Об этом в «Говорит Москва» у Даниэля. Будто в Чека был особенный отдел, ответственный за то, чтобы боялись, не высовывались.
Ребята-однопартийцы были все же разные, реакция разная, даже терпение. Понятно, что на мои теоретические изыски хмыканье менялось. Я предлагал то одни, то другие пункты уставов, программ и манифестов, но суммарная реакция почти никогда не выходила, и уж, во всяком случае, никогда далеко не выходила, за пределы формулы:
— А-а-а! Ну ладно, валяй дальше.
Витя Васильченко
Менялся и состав нашей партии. Куда чаще, чем в том, настоящем, Политбюро. Кто-то остался на второй год, ушел в другую школу, переехал с семьей в другой город.
Число неопределенно принятых в ряды членов партии и членов ЦК этой партии (что было тем же самым) колебалось между пятью и восемью.
Восьмым стал Витя Васильченко (фамилия подлинная). Записной остряк класса, классный остряк, как он сам себя числил.
Был он поджарым пареньком с подвижными, по-девичьи карими глазами. Что-то неуловимо притягательное в нем разгадывалось его прежней фамилией — Ачкинадзе. Витя был несравненным ловкачом и удачником в любовных делах.
Все остальные были по сравнению с ним тихони и мямли, а он был прыток. Весь класс собирался, когда он со смаком, в лицах и движениях, грязно, пошло и скабрезно рассказывал о своих все новых любовных приключениях.
Я его недолюбливал, может именно потому, что он ходил в любимчиках всего класса, не только его женской половины. И именно поэтому он и был, не мной, а далеким от меня человеком, седьмым и единственным вообще не из нашей школы, рекомендован в очередные члены. Витя нас и заложил.
Думаю, что сразу.
Как ему сказали, так он и пошел. Утверждаю, что это так. В самом-то следственном деле было написано, что случайно на почте было вскрыто письмо от меня к Зотову и бдительный почтальон прочитал и донес. Чепуха!
Нас сдал Витя Васильченко.
Мне об этом сказал следователь капитан Лысов. Никакой симпатии ко мне он не испытывал, следствие кончилось, и он сказал. Мне всегда казалось, что те, кому стучат, терпеть не могут, брезгуют теми, кто стучит. Потом, сразу после первого суда, меня для собеседования пригласила к себе председатель областного суда Полянская (имени не помню). Тоном:
— Ну, ты уже знаешь, что вас в КГБ заложил Витя Васильченко.
Последним это подтвердил мой адвокат.
Но более, куда более того. По материалам следствия, а я его читал, держал в руках, ясно, что больше всех, чаще и, главное, с самого начала следствия допрашивали именно этого седьмого, кто пригласил Витю.
Этот седьмой, да черт с ним, чего его жалеть — Мурзин его фамилия, в наименьшей степени член нашей ячейки, раскалывался охотно, в позорных словах:
— Чтобы угодить Юре К. и Плачендовскому, я…
— Из подхалимских соображений я…
— В угоду Плачендовскому я…
В угоду! Фу, слизняк!
Но он мало что знал, и только через несколько дней от него потянулось по цепочке к Юре К. — и его вызвали на допрос, к Зотику — и его арестовали, от них к Виталику, к Юре, к Сереже, к Вальку, а уж после всех — к главарю, ко мне. Мурзин меня лично не знал, никогда не видел, вот почему я был арестован и допрошен последним.
Зачем Витя это сделал?
Спросите у него. В семье у него были какие-то нелады. Один или два человека сидели по уголовке. Дядя, старший брат. Его часто таскали на следствия… И он как бы хотел подстраховаться, убедить в своей надежности, лояльности, выскочить из круга подозреваемых.
Потом он года два служил в большой городской тюрьме надсмотрщиком, впрочем, не мое дело. У меня своих забот полно.
Стукачи
А в целом это проблема. Стукачи, их психология-паталогия, мировоззрение, жизненные установки, мера порядочности еще ждут научных разъяснений.
У хирурга-писателя Амосова есть подвернувшаяся к слову классификация убийств. От массового уничтожения своих политических врагов, от героев награждаемых и прославляемых ратных убийств-подвигов до злоумышленных маниакальных убийств со зверством, особой жестокостью, первой категории и электрическим стулом.
В построенной иерархии сам академик определил место убийства на операционном столе очень близко к положительному полюсу шкалы убийств. (Хорошо звучит: «положительный полюс шкалы убийств»?)
Нетщеславная философия стукачей мало доступна моему пониманию.
Убийцы — так те при жизни переступают грань, отделяющую овец от козлищ, и сам этот шаг служит основанием для самовыделения и особой гордости.
Воры собираются в кланы, в масти, делятся опытом, блюдут воровскую честь, на лбу готовы написать: Я — вор, если бы не мешало выполнению профессиональных обязанностей. Им не нужно, но у них и не отнимешь права покаяться, голубить мечту на чье-то понимание, сочувствие, прощение.
Есть своя удаль и у хулигана. Седой, уже на пенсии блатарь веселит внучат рассказами о драках с поножовщиной, подлостях со злодействами — криминальной романтике своей молодости.
Стукачество не красится в светлые тона.
Ни один стукач добровольно не откроет позорнейшую из страниц своей жизни ни детям, ни внукам, ни жене — бедные жены — сам бы не знал, забыл. На исповедь не пойдет, об этом и Бог знать не должен, но только компетентные органы.